Русский Deutsch
Menu

Прошлое - родина души человека (Генрих Гейне)

Логин

Пароль или логин неверны

Введите ваш E-Mail, который вы задавали при регистрации, и мы вышлем вам новый пароль.



 При помощи аккаунта в соцсетях

Темы


Воспоминания

 

Раф Айзенштадт

 

FIELMANN

(Последняя эмиграция, или Соль земли)

 

И внял я неба содроганье,

И горний ангелов полет,

И гад морских подводный ход...

                           А. Пушкин

Уходит наш поезд в Освенцим

Сегодня и ежедневно.

А. Галич

 

 

Когда встал вопрос, какие очки нужно заказывать вме­сто разбитых, то сомнений не было никаких — только FIELMANN. Имя это было на слуху, на виду, звучало с экрана телевизора. Дороговато? Конечно. Но теперь, в преддверии его "всемирного турне", решать проблему имиджа нужно было с большой ответственностью.

И только аристократичная лаконичность FIELMANN могла соответствовать его высокоинтеллектуальной про­зе, подчас нарочито диссонируя в местах едкого сарказ­ма, дабы за доверчивым и ошарашенным слушателем на­блюдал этот взгляд — всепонимающий, всепрощающий, совсем "над схваткой". Одним словом, FIELMANN.

Правда, в тех разбитых очках еще вполне можно было читать. Там в левом нижнем углу был отбит всего лишь маленький кусочек стекла. Но даже целые, они уже не тянули на его роль автора книги. Это был, как говори­лось когда-то в его родной Одессе, "не фонтан", и тем более – не FIELMANN. Он их и оставил для домашнего пользования, а сам решил прописаться в сонме бессмерт­ных. И вот теперь этот оракул зрел в большом овальном зеркале, эти суперочки, а за ними неродное помятое лицо и всклокоченные седые космы. Это так разнилось с его ощущением себя, что ему стало не по себе, и он виновато отвел взгляд от этого уличающего Spiegel’я.

"Встречи, презентации... как же... кушайте на здоровье. С таким-то рылом... Ну, не рылом... Но куда делся маль­чик? "А был ли мальчик?" Он мельком еще раз поймал свое отражение и вздохнул: "Был... И куда-то летел, и че­го-то хотел...".

И тут его как будто пронзило. Часы показывали почти восемь.

- Черт! — дернулся он. — Проспал!

Еще минута, другая, и он вылетел из квартиры, прихва­тив ключи и права, а в зеркале все еще горели черные глаза того мальчика, что все еще чего-то хотели, и летели, и ждали...

А он уже летел, он уже предчувствовал, томился этим и дождался, накаркал. Как всегда... Его машина, его Wagen утаскивалась желтым монстром — жестоко и бес­поворотно. Он еще бежал вслед, кричал что-то по-рус­ски, затем по-немецки, отстал и беспомощно выругался.

"Проклятье... Сейчас начнется... Я тебе говорила... И ведь говорила. Что стоило, в самом деле, поездить вче­ра вечером и поискать место?.. Теперь двести тридцать марок вынь и положь. У-у... придурок..." И он в мрачной тоске дернул наверх.

 

Она же, как ни в чем не бывало, сидела за своим чаем и по его киданиям и чертыханиям только и ждала даль­нейшего развития событий. Он все не появлялся. Она все не торопила. И только спросила:

- Ты идешь?

Но этого было достаточно. Он уже был в кухне и уже скрежетал глазами по сторонам уже в тех старых разбитых очках, которые привычно остановили его взгляд на полуто-ралитровом кипятильнике, захлебывающемся от негодова­ния, что о нем позабыли. Григорий выдернул шнур и от­крыл крышку. Кипятильник был катастрофически полон.

- Это что? Специально? — заскрежетал уже зубами он. — Ты что хочешь доказать? Что ты выше этого?

- Мне есть о чем подумать, — решив пока не заводить­ся, вставила жена.

- Так продолжаться не может! — он яростно потер ла­донью щеку, поскрежетав уже щетиной. Начиная от ки­пятильника, накалено было все, а скрежет в кухне стоял, как на памятной Курской дуге.

- Нас же только двое! — заходился привычно он. — За­чем эти два литра?

- Полтора, — восстановила справедливость Лена. — Не там ловишь. На экономии еще никто не заработал.

- Ты больная! — окончательно утверждаясь в своей до­гадке, рявкнул он и вылил содержимое агрегата в раковину.

А вот этого делать было не надо. Об этом он пожалел уже задним числом, и она тоже уже пожалела, но наперед, что так и не смогла сдержать себя.

Да, здесь было все, что отрабатывалось практикой трех десятилетий совместной жизни: и что была она запро­граммирована на другое, не на мелочное прозябание. И в этом, может, и не его вина — все мужчины там были низведены...

- Ты хоть знаешь, что тебе в жизни случилась жен­щина? Ты хоть знаешь, что это такое?.. И если ты напи­сал эту свою книжонку, то вдохнула в нее жизнь я! И в тебя тоже...

- Как же, — только и успел вставить он.

- Ты сам говоришь на своих презентациях, что тебе только остается ходить за мной и записывать...

- Для красного словца, — охладил ее пыл Григорий.

- Дурак, — искренно обиделась она, — если бы ты де­лал, что я тебе говорила, вся жизнь у нас была бы другая.

- А мы?

А они уже смотрели на себя со стороны и знали, что пик конфронтации позади, а впереди новый виток сплошного понимания, конструктивности и приязни.

Ну, что она могла поделать со своим максимализмом — нагружать на себя безотказно, работать до отпаду, нали­вать — так до краев, как этот идиотский кипятильник!

Ну, что он мог поделать со своим копанием в мелочах, в пробуксовывании, в неумении отличить второстепен­ное от главного и в доведении всего до абсурда, когда главным становилась безделица, пустяк, — как этот идиотский кипятильник. Жизнь постепенно входила в свои берега и вошла бы, если б не ее бестактный вопрос:

- Мне одеваться?

- Зачем? — искренне озадачился он.

- Мы же еще вчера договорились отвезти газеты в Меттманн.

- Не на чем, — шарахнул.

- Как это? — уже подозревая недоброе, спросила Лена.

- "Абшлепали" машину! "Абшлепали"! Можешь радо­ваться! — следуя своей уязвленной логике, выдал Григо­рий. И он бы сейчас получил свое сполна, и был уже зара­нее согласен и с тем, и с этим, как раздался звонок. Кто-то к ним добирался.

"Кретин..." — только успела подумать Лена и нырнула в спальню одеваться.

* * *

Пока лифт опускается, чтобы забрать и доставить столь раннего посетителя, надо кое-что уточнить и прояснить в этой многовековой истории еврейского народа. И чем раньше мы это сделаем — тем лучше и спокойнее. Ведь все равно, что бы мы ни делали, а к этому придем. К про­центному отношению евреев Нобелевских лауреатов, Ге­роев Советского Союза, банкиров и госсекретарей. Не го­воря уже о великих путешественниках, начиная с Колум­ба, потому как весь народ этот — народ-путешественник. Как отправился пару тысячелетий назад по всяким Месо-потамиям, Испаниям, Германиям, России, а далее везде, добравшись ныне до Америки, Австралии и даже Дюссельдорфа, где наши герои имели место быть. А вокруг их синагоги, их русских центров, их магазинов, их Wohnung’ов громоздилось всякое и в большом количе­стве, и даже, говорят, протекала какая-то крупная река только для того, чтобы могли они однажды на берегу ее воскликнуть: "Выдь на Волгу, чей стон раздается...".

А стон уже стоял, а хай был такой и на берегах Мисси­сипи, Великих Озер, Амазонки и, говорят, даже Хуанхэ — везде славил великую русскую реку великий русский ев­рей — и в своих центрах, и в своих газетах, которых уже развелось такое множество, а много все равно не было.

Только теперь, когда мировой порядок был восстанов­лен, смог лифт подняться и высадить очередного доктора наук с безотлагательным делом устройства Вселенной, звездного вещества и потоков времени. Это был плотный мужичок с живыми глазками, с несомненной склонно­стью к путешествиям, равно как и пребыванию в Нобелев­ских лауреатах, Героях Советского Союза, банкирах и гос­секретарях, но только с небольшим уточнением. Если вна­чале в Германию выезжали евреи из Москвы, Петербурга и Одессы, то в конце тысячелетия только доктора наук из Харькова и Днепропетровска. Это был представитель рас­цвета заката этой эмиграции, грозящей перейти в цунами, но, к счастью, разбившейся об их дверь.

И вот уже как два часа развивал он перед распятыми хо­зяевами свою собственную концепцию времени, согласно которой "может существовать множество миров, одина­ковых по своей истории, но сдвинутых относительно друг друга по времени".

- И тогда, — кипятился он, — чтобы проникнуть в бу­дущее или прошлое, достаточно заглянуть в нужный па­раллельный мир.

- И вы хотите, чтобы мы срочно заглянули туда и по­местили вашу догадку в нашу газету? — выбирая слова, спросила Лена, она же редактор газеты.

- И чем скорее, тем лучше, — тут же согласился док­тор, продолжая вещать. — Время — это основная форма энергии космоса, главная организующая сила всех про­цессов во Вселенной.

- До сих пор мы знали, кто является главной органи­зующей силой, — встрял Григорий.

- Вы поймите, — старался не терять темп мужичок, — все процессы, где есть причинно-следственные перехо­ды, выделяют или поглощают время.

- И мы тоже? — включилась Лена.

- Конечно! Вы — особенно. А из звезд идет огромный выброс времени, — преподносил дальше он.

- Что же теперь с этим делать? — сделала репортер­скую стойку Лена.

Григорий уже давно выпал в осадок. А они все еще бур­но обсуждали теорию времени, не жалея его. В ход уже шли нестационарные процессы, где плотность времени больше.

- И неважно какие! — торжествовал доктор. — Это может быть смешение горячей и холодной воды в сосуде, даже растворение сахара в стакане кипятка.

Эти простые примеры вернули к жизни Григория, и он недоверчиво хмыкнул. Дальше выяснилось, что с возра­станием хаоса плотность времени увеличивается.

- Другими словами, — окончательно возликовал док­тор, — когда порядок убывает, он отдает свою энергию времени!

- А с кипятком и с сахаром — это точно? — вернул к реалиям жизни Григорий этих двух, заблудившихся в тайнах Вселенной.

- Несомненно! — припечатал ученый доктор.

В это время, которое все еще оставалось архаическим, позвонили. И наш доктор, получив заверение, что его безотлагательно начнут печатать, бурно распрощался, столкнувшись на выходе с местной достопримечательно­стью — ведущим режиссером Земли. То была дама мос­ковского разлива, последний оплот бедного Станислав­ского здесь, на дальних рубежах этой Земли.

- Леночка, — начала она еще в передней, — вот. Я при­несла фотографию, — и она достала из необъятной сумки такой же портрет за стеклом.

- Что это? — удивилась Лена.

Вы же просили мою фотографию в номер.

- И это тоже вы? — удивилась она как уже главный редактор.

На картине была изображена молодая женщина при кокетливой шляпке и вуали, занимавшей пол-лица.

- В роли Анны Карениной.

- Это последняя фотография? — задал бестактный во­прос Григорий.

- Понимаете ли, Виолетта Григорьевна, — начала из­далека Лена.

- Хорошо, — поняла с полуслова дама и достала еще одну необъятную фотографию. Это уже был дипломный спектакль с надломленной Катериной в одноименной пьесе "Гроза".

- Очень интересно... — вздохнула затравленная Лена.

- Значит, подойдет, — припечатала дама, она же Анна Каренина в середине столетия и Катерина еще в этом ве­ке.

- Ах, — милостиво просияла Виолетта Григорьевна, обратив только сейчас внимание на Григория, — все гово­рят, что вы там что-то написали, и у вас FIELMANN — это здорово. Посмотрите на меня, — и она вынула из сумки оч­ки и царственно присоединилась к ним. Очки сразу преоб­разились. — Это пароль. Когда я вижу FIELMANN, то по­нимаю — наш человек. Мы должны держаться вместе... — только тут она присела, решив занять собой и место, и вре­мя, олицетворив этим главный постулат великого учения первого режиссера. Места еще были, времени — нет.

Катастрофически. Но они уже были обречены и уже знали это. Наша "Notr Dama" решила быть, парить, ца­рить, и никакая сила не в силах была ей противосто­ять. Насаждалась главная мизансцена ведущего ре­жиссера всей Земли: я и этот остальной, остальной, ос­тальной мир.

Но Григория уже одолевало нетерпение. Подло по­жертвовав Леной как главным редактором, он выскольз­нул из комнаты. Оказавшись в кухне, он все никак не мог справиться с почему-то охватившим его волнением. В го­лове все пульсировали бессвязные обрывки из потоков времени, энтропии, смешения горячей и холодной воды со звездным веществом.

Он пришел в себя, когда половина их самой большой кастрюли уже кипела на плите. Тогда, как в трансе, под­чиняясь неведомым силам, он бухнул туда кастрюльку холодной воды и целую пачку соли, которая оказалась под рукой. Почему-то стало тихо и резко потемнело. "Опять портится погода", — подумал он. И тут его как будто бы пронзило.

- Черт! — дернулся он. — Проспал! — и вылетел из квартиры.

И он успел, черт побери... Успел! Машина стояла на вчерашнем месте. "Пронесло!" — возликовал Григорий, сел и дернул с места. Где-то на середине квартала он раз­минулся с желтым монстром, но это уже было не по его душу.

А Лена только встала с постели. Оказавшись в гости­ной, она с удивлением обнаружила на столе большую фо­тографию под стеклом, где маленький карапуз лежал на животике с согнутыми ножками, в кокетливой шляпке и вуалетке на половину славной мордашки.

* * *

По аналогии с нашумевшим началом все той же "Анны Карениной" — все свалилось в том самом доме в одну кучу, какую надо было разгребать в спешном порядке. И хоть и было за два месяца известно о его выступлении в Мюнхене второго апреля, но никто не отменял и сдачу газеты к 30 марта в типографию, и плановую консульта­цию в диабетическом институте, еще надо было обяза­тельно попасть на разборку к деточкам, где в последнее время было малость накалено. А было уже двадцать восьмое марта, и прошло целых четыре дня после опера­ции Таракана, который до сих пор не пришел в сознание. И если подумать, то всё здесь было непредвиденным в этой жизни — и даже то, что было плановым. Всё. И в первую очередь — Таракан.

Ну, что бы сказать ему тогда, чтоб не соглашался ни на какую операцию! А его приперли к стенке. Его — вечного физкультурника и такого же бабника. Осада же началась еще с той весны с направления на обследование, после которого он, не дожидаясь результата, рванул в свою родную Одессу и торчал там до глубокой осени на Даче Ковалевского у своей давней знакомой. Григорий по­мнил, каким приехал он оттуда отдохнувшим, загорев­шим, в полной уверенности, что о нем забыли, что все по­зади. Нет! И достали, и дожали. Не помогла и зарядка, и велосипед, с которого не слезал, накручивая порой сот­ню километров до Голландии и обратно. Приговор был безжалостен и абсурден.

- Но почему, — говорил Таракан ему уже в больни­це, — ведь у меня ничего не болит. Я здоров. Какая опе­рация? Мне баба нужна.

Ну что он мог сказать тому? Не делать? По какому пра­ву? По праву запоздалого сожаления, теперь, когда уже шел пятый день.

"Зарезали", — впервые дошло до него и до нее по тому, как их начали готовить, подбрасывая на выбор и воспале­ние легких, и почечную недостаточность. То было отрезвление, накапливавшееся исподволь, может быть, с первого дня пребывания. Здесь, вопреки всем дарам, медицинам, квартирам. А их просто никто не имел в ви­ду, от них откупались дорогой ценой, откупились и уже смотрели сквозь них, различая в тумане истории очерта­ния своего достойного будущего.

"Все, конечно, не так или совсем не так, — думал он, си­дя в холле перед дверью, ведущей в реанимационное от­деление, где лежал их Виталий, их Таракан. — Но уж больно складывалось все препаскудно, да и количество смертей окрест их превышало все пределы. Они что, пере­ехали сюда вымирать? Теперь, когда только бы пожить". Григорий скосил глаза на жену. Лена занималась своим обыденным делом — измеряла содержание сахара в кро­ви. "Птичка ловчая, — вздохнул он. — Все ей надо было перепробовать здесь, за все эти семь лет. Теперь поймала диабет этот чертов, как снег на голову, и сразу такой зло­качественный, с больших цифр, с трех уколов в день".

Когда Лена подняла край юбки и отработанным движе­нием всадила шприц в открывшееся бедро, с ними порав­нялась трогательная пожилая немецкая пара, держащаяся за ручки, и, заслышав их русскую речь, с интересом обернулась. Картина, открывшаяся перед их умиротво­ренным взором, была беспрецедентна. Здесь, в их Герма­нии, русская мафия уже раскинула свои страшные щу­пальца наркобизнеса и нагло выставляла напоказ язвы на своем ужасном теле. Ошарашенные немцы рванули в сто­рону и понеслись, испуганно оборачиваясь, в совершенно не нужном им направлении. В это время из отделения вы­шел Игорь, врач-практикант, теперь их знакомый, образо­вавшийся за эти несколько тревожных дней, и начал нести бодягу, что все идет как надо, по плану, и что у них и до пятнадцати дней люди не приходят в себя.

- Такого быть не может, — рубанула Лена, — они его с самого начала упустили, а теперь изображают борьбу за жизнь.

Григорию стало неловко за нее, и он зашипел, огляды­ваясь по сторонам:

- Что ты говоришь такое…

Врач-практикант веско поправил на носу свои FIEL-MANN, и стало ясно, что он уже не с ними и что ему обид­но за такое непонимание, за всю немецкую медицину вку­пе с демократией, которая не впрок этим его зарвавшим­ся соотечественникам.

- Успокойтесь, пожалуйста, — провозгласил офици­ально он. — Нам понятно ваше волнение.

- Кому это вам? — выдала опять Лена. — Мы, Нико­лай Вторый. Оборзели совсем, — и добавила: — Это я не вам. А у вас FIELMANN по делу. Ништяк.

Все было в кусках. И Игорь стоял ошарашенный, и Григо­рий утаскивал хмурую Лену от этой двери, от их Таракана.

* * *

"Что, если, в самом деле, он прав, и все мы выделяем или поглощаем время", — думала Лена, набирая на ком­пьютере первый раздел рукописи вчерашнего мужичка.

Времени было в обрез. Его, собственно, не было вовсе — ни чтоб оформить материалы, сверстать затем всю газету, собраться всем и вычитать ее и еще отдать в типографию. Когда? Если было уже 29-е, а уезжали они первого...

Но продолжали бегать пальцы по клавиатуре, прибав­лялись строчки на экране монитора, и времени, в конце концов, хватало для всего. А мужичок-то был прав — они выделяли время. И их добродушный бородач, их предсе­датель, и его подруга, стойко хранящая тайну несуще­ствующих вкладов, и Ира, их компьютерный мозг, про­падающая круглосуточно за версткой газеты, становясь повитухой в конце каждого месяца при ее рождении.

И все это в мире "чистогана и наживы", выжимали они из себя все соки, нещадно эксплуатировали свой мозг и тянули, как волы, вспахивая свое поле, повинуясь не­щадному инстинкту самоуничтожения на фоне всеобщей спячки и умиротворения.

Все было как всегда. И брали за горло немыслимые те­лефонные счета, взлетала плата за электричество, кон­чился картридж, кончилась бумага. Жизнь кончилась, но все продолжалось.

Продолжалось их сборище вот уже три часа. И уже не­щадно переругались они один раз, вяло доругивались вто­рой, отстаивая каждый свое написание слова "впору", и, когда не пришли, наконец, ко всеобщему мнению, оказа­лось, что впору и в самом деле расходиться, не сделав и по­ловины намеченного. Добить решили уже завтра. Гости на­чали собираться, и только тогда Нина заявила вдруг, что на счету у них всего лишь сто марок, что денег, обещанных за рекламу, никто не перевел, и что печатать не на что.

- Не может быть! — взвилась Лена. — У меня на тысячу четыреста марок рекламы.

- Где они? — подступалась Нина. — Я сегодня была в банке.

- Выходит, что это я их себе забрала?

- Выходит, что нам не на что печатать, — загудел сам председатель.

- Мы должны подождать еще пару дней, — сказала Лена. — Я уверена, что мои заказчики не подведут.

- Может, должна быть предоплата? — предложил Григорий.

- У наших евреев? — засмеялась Нина. — Пока они не пощупают, не возьмут на зуб?

- Мои евреи заплатят, — отрезала Лена.

- Это ваши евреи, — не собиралась сдаваться Нина. В это время заверещал факс, и из аппарата потекла бумага.

— Вот, — возликовала Лена. — Это мои рекламодате­ли, — и добавила с ударением: — мои евреи.

Бумага остановилась. Лена оторвала лист и поднесла его к глазам. В комнате потекла правильная русская речь: "Я сниму трусики только для тебя".

Челюсть у председателя отвалилась, а FIELMANN по­лезли на лоб. Дамы все выпали в осадок.

* * *

Она проснулась среди ночи от страшного сердцебие­ния. Все подкатывало к горлу. Во рту пересохло. Сбрасы­вая ненужные и посторонние предметы, нащупала в тем­ноте и включила настольную лампу. Дрожащими рука­ми, казалось, целую вечность билась над своим аппара­том, пока через двадцать секунд не получила шарахнув­ший ее результат. Сорок пять... И тут она испугалась. Не на шутку. Рядом, в соседней комнате, мирно храпел Григорий. Но это было по ту строну жизни. А главным сейчас было добраться до той плитки шоколада, что должна была быть в холодильнике. Где-то там, в кухне. "Только бы была... Только бы добраться... Только бы бы­ла..." — в такт заклинаниям переставляла Лена свои чу­жие ноги. Наконец, лихорадочно раздирая обертку, отло­мила немерянный кусок и запихнула в рот…

Постепенно, издалека все начало возвращаться, прини­мать стойкие очертания предметов. Как же это она совер­шенно забыла поесть вчера вечером?.. "Тут и не то забу­дешь в этой круговерти..." Теперь уже на своих двоих до­тянула она до кровати. Долго сидела и сидела...

- Так... — опустошенно выдохнула она и останови­лась, — так... — это комом застряло в горле, который все никак не получалось сглотнуть, и только с большим всхлипом вырвалось наружу и разбилось на жалкие мел­кие содрогания спины и плеч.

"Чтоб вот так пропадать здесь... Где все чужое… Не твое... А итог? — тихо захлебывалась она. — Инвалид. Полная калека. И все-то гонит волну... Чтоб только дока­зать? Для чего? Кому? Никому ничего не надо... У каждого своя жизнь. И у Гришки, и у деточек тоже. Погорю­ют и забудут".

Она прислушалась. Там раздавался мерный храп. Род­ной храп.

"Ну, нет, — задело ее, — лежит и в ус не дует, — обиде­лась она. — Черта! Не дождетесь!"

Кризис миновал. Это опять была она. Еще раз демон­стративно всхлипнула, легла и выключила свет.

...Как обычно, Григорий проснулся среди ночи, долго ворочался, чертыхался... Мерное похрапывание Лены за стеной бесило: "Ничто ее не берет... Вот зараза... Храпит". Зарылся в подушку, а затем в себя и незаметно заснул.

* * *

Таракан не приходил в сознание ни утром следующе­го дня, ни вечером. Теперь ко всему прибавился некроз кишечника. Врачи были все так же полны оптимизма и, втолковывая им прописные истины, недоверчиво пере­спрашивали: "O’key?". Какие проблемы? Конечно. Главное, чтобы все было "O’key". Все здесь идет, как на­до. Всегда. И никаких сомнений. Одним словом — хок­кей. И хотелось, чтоб это было так. Ах, как хотелось... им верить.

А еще хотелось уложиться со всеми делами до отъезда.

"А у него уже не будет никаких дел", — мелькнуло тоскливое.

Взгляд Григория привычно прошелся по чуть осевшей кладке его книг. "Сколько еще надо провести презента­ций, чтобы все это разошлось? Год? Годы? Тут и Германии не хватит". И тотчас же подоспела шальная мысль. "А по­чему бы и нет? Есть же еще Америка, Израиль". И тут же оборвал себя: " А у Виталия уже не будет ничего...".

* * *

"...и ярким подтверждением этого является выход в свет в 1898 году романа американского писателя Робертсона, который за 14 лет до гибели "Титаника" с боль­шой точностью описал и время, и место катастрофы, ха­рактеристики корабля и гибель трех тысяч пассажиров на роскошном лайнере с надписью "Титан", — дочитал Григорий статью доктора из Харькова и задумался. И в это время зазвонил телефон.

- И что вы об этом думаете? — услышал он непости­жимое в трубке.

- Как это? Вы где? — чуть не закричал Григорий. — О чем?

- Я вас напугал? — это был доктор.

- Как вы это сделали?

- Всего лишь перец, — получил он загадочный и не­вразумительный ответ.

- Какой перец?

- Который останавливает время...

И тут вдруг до Григория дошло: - А соль уносит в прошлое!.. Я понял! – Он вспомнил вчерашнюю метаморфозу с машиной.

Будто яркая вспышка озарила все и придала смысл всему.

- Тогда в будущее тоже можно перенестись?

- С сахаром.

- Но это же бред... — вдруг пришел в себя Григорий. — Как вы это можете доказать?

- Но я же доктор из Харькова! — услышал он обеску­раживающее. И дальше: — Дослушайте хоть вы меня. Я долго размышлял над историей еврейского народа. Поче­му преследуют его гонения из века в век, по всем стра­нам. Без конца. И я понял еще у себя в Харькове, что вре­мя — это не прямая линия, что движение времени соеди­няет конец с началом, и это происходит всегда. И нет конца всем гонениям, и нет у этих мытарств конца.

На том конце провода что-то забулькало. И затем про­должилось:

- Извините. Нам никто не верит. Но харьковская школа еще скажет свое слово!

Григорий не стал слушать продолжение панегирика харьковской школе, потому что он тоже был из Одессы.

Как вдруг на следующее утро все неожиданно оказа­лось на грани катастрофы. Вообще-то этому можно было бы уже и не удивляться. Потому как все в этой их жизни было на грани. На грани приятия и неприятия, паники и очарования, взлета и падения. Так вот, кстати о взле­те — в их мирном небе оказались деточки. В этом мирном утре накануне отъезда. Так они узнали, что получат сего­дня внучку. На целую неделю.

"Это была катастрофа. И как оказалось — полная. Но не для нее. Его жены..." — пришли в голову строчки из его рассказа, который он с удовольствием исполнял на своих презентациях.

И не для него — их сына. "Он рвался в бой... Так они узнали, что..." для других бабушки и дедушки делают всё  и даже больше, а они занимаются всякой...

Он, конечно, так не продолжил и даже, может быть, не подумал, но они-то знали, что в чем-то он — их сын — прав, и что только этим словом и можно обозначить весь тот завал их дел, направлений, которые они навязали себе, потуже затянули на шее и были горды своей закабаленно-стью, такой трогательной неприспособленностью в де­нежных вопросах. Дескать, вот они... Его родители. Живут на разрыв. Все для людей. "Ни минуты покоя", "Ни дня без строчки", "Ни дна, ни покрышки"... Тогда как...

Тогда и получили они и свое сполна, что занимаются они всякой херней, вместо того, чтобы...

- Вы хоть сто марок имеете? — наседал сын. — В ме­сяц? В год? Сколько вы ухнули бабок на эту вашу книгу?

Дальше что? Расхватали — не берут?

В голове Григория вспыхивали зарницы: "По какому праву? Будущее нас рассудит! Ars longa — vita brevis!".

Надо было отвечать. Веско. С достоинством. Защитить свои седины. Остаться в памяти... Но последовало обычное:

- Я встаю в семь. Ложусь в двенадцать. Газета, хозяй­ство, уборка — все на мне, — привычно заводилась Лена.

- А он? — спросил их Витенька.

- Ты о себе скажи! — задохнулся от негодования Григорий. — Сколько ты будешь мотаться туда-сюда со своими машинами? Сколько тебе нужно денег? Где все эти деньги?

- Ты не понимаешь... — отмахивался сын.

- Все твои друзья занимаются, работают. Вера вон то­же занимается, — включилась Лена.

Лучше бы она этого не говорила. Лучше бы они молча­ли вообще. И давали они такой зарок себе. Но ведь боле­ло. И прорывалось, как гнойник. А зря.

И был обиженный монолог невестки. Плач. Все, как по нотам. И разругались. И ушли деточки, забыв о Машень­ке, их внучке, зачем вообще пришли.

* * *

"Но вечером плавно закачался абажур"... — пришли в голову строки из его книги и его презентаций, которых набралась уже чертова дюжина перед их отъездом. Авто­матически заполнялся чемодан на колесиках книгами, магнитофоном, коробкой с туфлями, смокингом с рубаш­кой и бабочкой и всем остальным — все по сценарию. Че­модан, который видели ценители изящной словесности Дюссельдорфа, Дортмунда, Мюнстера, Кельна, Аахена, Нойса и т. д. теперь предстояло оценить в Мюнхене.

И обрушивались на головы его покорных слушателей тщательно отобранные куски из его "высокой прозы", призванные в нужный момент и перехватить дыхание, за­щемить сердце, защипать в носу и, адресуя весь этот водо­пад, в основном, милым дамам, добить их окончательно, уходя в заоблачные выси бельканто, насилуя знаменитую арию из "Травиаты", отдаваясь полностью чувству пре­красного и обезоруживающей наглости своей. И руши­лись русские бастионы немецких городов и ждали только другие такой же почетной участи.

И еще раз прошелся он по списку всех своих актерских атрибутов, дополнив его, кроме тех самых FIELMANN, парой своих разбитых очков. Для страховки.

* * *

"Но вечером плавно закачался абажур, растаяли трафа­ретные стены"... и за столом опять воцарился их доктор наук из того самого Харькова. Доктор читал вслух сказ­ку Григория, его "Большую белую бабочку", поминутно возбуждаясь, рокоча и восклицая:

Как это верно! Здесь вся жизнь! Вся боль! Время! Все круги времени! Все круги ада. Это полностью под­тверждает мою теорию. И нам не вырваться из этого страшного замкнутого круга. И опять будут эти страш­ные эшелоны, черные дымы из труб крематориев. Опять будет труд давать освобождение.

- Не будет этого! — удалось встрять Григорию. — Че­ловечество не допустит!

История ходит по кругам своим, и нет ей дела до нас и нашей справедливости, — подвел черту доктор. И вдруг глаза его загорелись. Он выпрямился, победоносно огля­дываясь окрест. И был то уже старец с развевающейся белой бородой, с посохом в руке, легко ступающий по волнам священного озера.

- Все ясно! — вскричал он. — Это избавление! И оно придет!

В это время, как видно, в знак одобрения или под­тверждения, где-то рядом загрохотал гром.

- Вот, — мотнул головой пророк из Харькова. — Слы­шите? Теперь я знаю. Нам всем нужно эмигрировать.

- Эка новость, — удивилась Лена. — А мы-то где? Где все остальные?

- Не сюда! Не туда! — заторжествовал доктор. Он был уже без бороды, но волны еще плескались вокруг него. — Во времени. В семнадцатый век. В Голландию. Только там евреи чувствовали себя свободно и достой­но. В Амстердамскую еврейскую общину, к португезим и ашкеназим.

- Завал! — только и сказал Григорий, опустив свои ноги на пол, так как воды священного озера уже покину­ли пределы их обители.

"Но поздним вечером плавно закачался" перед глазами уже отключающихся хозяев их тяжкий непосильный крест, их доктор наук из Харькова, ставший за столь ко­роткое время их роком, их "ударом судьбы".

И рокотал он уже третий час, и собирался и дальше ударять в их крепостные стены, подвергая осаде послед­ние остатки терпения, выдержки, правил хорошего тона и здравого смысла, не ведая того, что была уже половина двенадцатого, а чтобы встать вовремя, им можно было уже и не ложиться.

- И вы должны срочно заглянуть туда. На вас вся на­дежда, — говорил он настойчиво и страстно. — Только вы.

- Но почему я? — безвольно сопротивлялся Григорий.

- Только писателю дано преодолеть время. Настояще­му писателю! — втолковывал доктор.

- Вы мне льстите, — пожал плечами Григорий.

- Я прочитал вашу "Белую бабочку". И не один раз. Здесь все. Это сгусток боли, сгусток времени. Вы уже были там.

- Где? — удивился Григорий.

- За чертой, — сказал доктор.

И тут вдруг Григорий осознал, что тот прав. Что он по­бывал уже там, в том концлагере, когда он пропустил че­рез себя "море слез, ненависти и лжи" тех миллионов, сре­ди которых он "задыхался, гноился, волочился, смердел. Он, проведший всю жизнь свою в удивительной сказке".

- Да, — сказал он доктору. — Я был... там. Иначе не на­писал бы.

- И вы опять должны попасть туда, — сказал тот.

- О чем это вы? — спросила Лена, запутавшись пол­ностью в этих многозначительных намеках. — Попасть куда?

- Это совсем рядом с Мюнхеном, — разъяснил док­тор. — Концлагерь Дахау.

- Но нам не нужно в лагерь! — взвилась Лена. — У нас презентация.

- Чтобы заглянуть туда и успеть с материалом в сле­дующий номер газеты, — ответил доктор.

- Понял! Я все понял! — вскричал Григорий. — Сахар!

- Да! — подтвердил тот. — Чтобы попасть в будущее.

В неописуемом волнении вскочил Григорий с места, по­жирая глазами этого удивительного человека, как ново­бранец — генерала, как простой еврей самого доктора на­ук из самого Харькова.

Лена тряхнула головой. Оцепенение не стряхивалось.

А утром "плавно закачался" поезд, унося наших героев в далекий Мюнхен. И вслед уходящим вагонам смотрел плотный мужичок с живыми глазками за стеклами безупречной оправы FIELMANN с несомненной склон­ностью к пребыванию в Нобелевских лауреатах, Героях Советского Союза, банкирах и госсекретарях, а также в концлагерях, глубоких рвах, газовых камерах и в дале­кой Голландии семнадцатого века.

 

* * *

"И был день, и был год. И ровно две тысячи их проле­тело над этой землей, чтоб упереться" в этот прекрасный теплый вечер, в этот уютный зал, куда набилось более восьмидесяти человек. И уже сказал наш автор эти слова из рассказа о Вечном Жиде, которые он так любил пате­тически обрушивать на своих слушателей. К этому мо­менту в зале плавали уже только отдельные островки льда, оставшиеся от огромной глыбы айсберга недове­рия, настороженности, напыщенности и снобизма. На это ушло все первое отделение, где он на глазах изум­ленных зрителей облачался в совершенно шикарный смокинг за сто марок, коварно добивая их посольской ба­бочкой, погружая их в сладостный мир грез неофита, очаровывая музыкой упоительной "Травиаты", да так, чтобы "забылось и время, и место, и их выкрученная по­за". И все для того, чтобы, забравшись на котурны "Де­бютанта третьего ранга", оставаться уже на них, переходя к другим рассказам, дабы улавливать эти души. "Горе­вать, метаться и пропадать" для них и вместе с ними. Чтоб становились они его верными вассалами, и стано­вились они, и оставались с ним уже до конца.

"И было так всегда. Всегда восставал он", как тот Веч­ный Жид из его рассказа, "чтобы быть". И он был.

Потом были бурные аплодисменты и жалобная распро­дажа книг. Григорий уже знал эту отличительную осо­бенность нашего брата — пройтись на халяву. Те не­сколько книг, что ушли, были куплены робкими наивны­ми слушателями, остальные же книги не были приобретены тонкими ценителями прекрасного, покидавшими поле его брани, стараясь уже не встречаться с ним взгля­дом, чтоб, не дай бог, не дрогнуть и не изменить своим принципам. В душе он даже ухмылялся, наблюдая за их маневрами, такими понятными и близкими, так как все они были вылеплены еще из "того" теста, и он тоже.

 

* * *

Таракан продолжал влачить свое жалкое потусторон­нее существование. Спеси в голосе врачей поубавилось, но так же шло у них все по плану и было О’key. На счету газеты не прибавилось и завалящей марки. Об этом наша пара узнала из телефонных переговоров на следующее утро перед поездкой в Дахау.

Все было муторошно и звучало так препаскудно, но был уговор, и его нужно было выполнять.

Здесь, где-то совсем рядом, ждали их с нетерпением и Фрауэнкирха, знаменитая резиденция, их давнишняя мечта — старая и новая Пинакотеки, дворец Нимфен-бург. Они же убывали в совершенно ином направлении, обозначенном их доктором из Харькова. За окном авто­буса проплывали пасторальные немецкие картинки. Весь набор с обязательными коровками на лужках, жи­вописными городками в долинах с "хаузами" под крас­ной черепицей и островерхими кирхами, синими масси­вами лесов, барашками облачков на весеннем небе, под которым все цвело и благоухало и благословляло эту жизнь, как и тогда — шестьдесят лет назад. А на "Schield’е" уже появилось это страшное название, и до него осталось всего двадцать километров.

- Прямо мороз по коже, — сказала Лена и заныла. — Я не хочу.

- Никто не хотел... — в тон своим мыслям подхватил Григорий и уже автоматически добавил, — умирать.

Километры таяли на глазах, и вскоре автобус свернул с дороги и, сделав петлю, покатил уже по улице, ведущей к центру славного городка. А был здесь, оказывается, свой славненький Schloß шестнадцатого века, премиленькая площадь с обязательным набором магазинов и кирхой, но был еще маленький указатель с тремя бук­вами KZL, и больше ничего не было — ни мира, ни цвета, ни жизни.

На Parkplatz’е перед входом в мемориал уже стоял один автобус, из которого выходили какие-то люди в бе­лых балахонах и бесформенных колпаках. Передвига­лись они гуськом вслед за таким же привидением с флажком на длинном прутике в руке. То были вездесу­щие японцы. Выражали они таким образом свое отноше­ние к происходящему или же зароботизировались окон­чательно, но были подобны они потревоженным душам убиенных жителей Хиросимы, проделавших свой путь, чтобы предаться скорби вместе с хороводом таких же страждущих душ, витающих здесь — над этим местом не­избывной печали.

Приближаясь в медленной очереди ко входу, Григорий стал рыться в сумке в поисках очков и, не найдя, решил, что оставил их в гостинице. Пришлось Лене исполнять роль гида и читать все пространные объяснения на сте­нах, в витринах и под фотографиями.

Когда время приблизилось вплотную к двенадцати, обозначенным нашим доктором, оказались они в про­сторном помещении, где находился главный аттракци­он музея.

Внутри большого стеклянного куба возвышалась пи­рамида очков тех многих тысяч обитателей лагеря, оставивших здесь всякую надежду. Оправы большие и маленькие, слежавшиеся от времени, переплетенные намертво и не простившие за эти годы никому и ничего. Время остановилось и пропало. Его не было. Оно про­валилось вместе с ними в этот стеклянный куб и содро­галось в этой горестной паутине, как от тока высокого напряжения.

"Все ушло куда-то. Кануло. И была пустота. И ничего не было. Не было жизни..."

В это время забил колокол на кирхе и, споткнувшись на шести, замолк. Почему-то стало тихо и резко потемне­ло. "Опять погода портится", — подумал Григорий. И тут его как будто бы пронзило.

- Черт! — дернулся он. — Это же доктор! Наш доктор!

- Смотри! — закричала вдруг Лена. Она показывала ру­кой вперед. И он увидел. Он увидел огромный стеклянный куб, возвышающийся под потолок. И в нем громоздилась целая гора оправ. Она сверкала и переливалась, отражая яркий свет ламп. Лена и Григорий подошли поближе и остолбенели. Там были совершенно новые и модные оправы, еще не спекшиеся, не переплетенные намертво, а лежащие почти отдельно одна от другой, как они привык­ли вольготно лежать на витринах дорогих магазинов. Их дужки еще тысячами тянулись в разные стороны, стараясь ухватиться, зацепиться за что-то. Они взывали. И тут Гри­горий что-то увидел. Это что-то ущербно сверкало разби­тым стеклом его очков. Он ткнулся лбом в куб. Это были его очки. Его! Они тянули к нему свои дужки, как бы моля о помощи. В ужасе стали всматриваться туда, прижатые к стеклу, Григорий и Елена и различать постепенно страш­ные  приметы  происшедшего.  Они  были  все  рядом.

И FIELMANN ведущего режиссера всей земли, к которым она так царственно присоединялась когда-то, и FIELMANN председателя клуба, и их доктора наук из самого Харькова, и его FIELMANN, очки, которые Григорий мог бы отличить из тысячи, а теперь из сотен тысяч. И FIELMANN доктора из той больницы, где погибал их Таракан.

И стал постепенно доходить до них смысл происшедше­го. Все это уже произошло с ними. Нет, еще произойдет. И все вместе они еще пройдут тот путь на Голгофу, уготовленный евреям во все времена. Их прошлое или будущее?

"Он видел его в паутине колючей проволоки, и она содро­галась от тока высокого напряжения, с хищным паучьим те­лом приземистых бараков и мозгом города — крематорием".

Это он написал когда-то о тех, и это пришлось сейчас и ему впору или еще придется. От этого времени можно было сойти с ума. И от всего прочего тоже.

Колокол на кирхе ударил один раз. Яркий солнечный свет залил все пространство вокруг, растворил жесткий свет ламп. Из раскрытого окна опять обрушился мир звуков, буйное пение птиц. Комната стала настойчиво за­полняться бесшумными японцами в белых балахонах и колпаках. Оттесненные к двери, Григорий и Лена в по­следний раз бросили взгляд свой на уменьшившийся куб, где возникла прежняя пирамида очков, слежавших­ся от времени, переплетенных намертво, где их очки, их FIELMANN исчезли уже, или еще, или пока.

... - И как теперь жить? — спросила Лена у Григория, когда они ехали в автобусе, оставляя позади это место.

- Не знаю, — сказал Григорий, — пусть доктор решает.

 

* * *

- Я знал! Я говорил! — кричал доктор, кружась по ком­нате. — Это чудесно! Нет! Это ужасно! Но вы там побы­вали! Моя теория параллельности миров подтвердилась!

Это несомненная победа харьковской школы!

- Какая победа? — возмутился Григорий. — Всем нам крышка. Нам остается только ждать.

- У меня уже есть название к нашему репортажу, — объявила Лена.

- Что? — прервал ее Григорий. — "Репортаж с петлей на шее"?

- "На круги своя", — сказала она.

- Именно! — вскричал доктор. — Это то самое! В точку.

- И к нему эпиграф, — добавила Лена.

- Ну, ну... — торопил доктор.

- "Мы не можем ждать милости от..." Мичурин.

- Только не ждать! Бить во все колокола! — голос док­тора набирал силу. — И пусть весь мир содрогнется!

- Не содрогнется, — охладил его пыл Григорий. — Все равно произойдет. Мы это видели.

- Тогда остается только то самое... Эмиграция... В сем­надцатый век. В Амстердам! Дайте мне слово! Это шанс для вашей газеты. Я обращусь ко всем. Я спасу!

- Некуда обращаться, — сказа Лена. — У нас на счету пусто.

- Сколько нужно? — вдруг заинтересовался доктор. — Я оплачу.

- Весь тираж? — хмыкнула она.

- Неважно, — последовала жаркая тирада: — Деньги у меня есть. Эвакуационные. Так сколько?

- Тысяча восемьсот.

- Я дам. Сколько бы это ни стоило. Только предо­ставьте мне первую страницу.

- Но этот номер уже набран. Ваш материал может пойти только в следующем месяце, — сказала Лена.

- А он у нас есть? — озадачил всех своим вопросом доктор наук из Харькова.

 

* * *

Когда через три дня, после почти круглосуточных бде­ний, газету все-таки сдали в печать, первая ее страница была полностью отдана доктору. И хоть держалось все в полном секрете, но весть о том, что отныне всем евреям "предлагается жизнь на века“ — распространилась с мол­ниеносной быстротой по столице, называющей себя ко­кетливо с незапамятных времен "деревенькой на Дюсселе", еще до выхода газеты из типографии. Так что в тот день газету рвали из рук, ее поджидали, за ней охотились в Jüdische Gemeinde, в русских магазинах и Reisebüro. Чи­тали, перечитывали, опять возвращались к первой стра­нице, к ее заголовку, который озадачивал, смущал, подав­лял и окрылял, и вселял, и который звучал так:

"Невероятное предложение тому самому народу, попавшему на иные берега в конце второго тысячелетия...".

И опять имели евреи возможность собираться, кучко­ваться, цокать языками, качать головами и, как и в те пре­дыдущие века, приходить к выводу, что ехать все-таки на­до, как когда-то из Египта, Персии, Испании, Германии, России, Советского Союза, а вот теперь и из этого времени.

И опять приходилось уже в который раз оставлять при­вычное, нажитое, кровное, чтобы пускаться в неведомое, а теперь и в неслыханное.

Хотя никто из них дотоле не пускался в такие путеше­ствия, но уже судили и рядили евреи о том, чего не надо брать с собой, и в этом многие из них расходились катего­рически, доходя даже до исступления. Но, как всегда, упиралось все только в одно — брать зонтик или не брать. И рвалось по живому, трещали семейные узы, и набирал обороты конфликт между отцами и детьми, не в силах разрешить этот извечный вопрос.

Единственное, что предписывалось взять с собой для эмиграции, — по килограмму соли на килограмм живого веса каждого еврея. Такое количество, как рассчитал наш доктор наук из Харькова, необходимо было для перехода в семнадцатый век на расстояние в 250 километров — до Амстердама от их Дюссельдорфа, плюс-минус в один грамм соли на километр по всей Германии.

Вот тогда только и познала Германия проблему дефици­та, когда исчезла вся соль с полок всех ее магазинов, пото­му как ценил себя каждый из исчезающих не в пример дру­гим остающимся. Так в одночасье исчезли из Германии ев­реи вместе с солью из этой земли. Так исчезла соль земли.

И разрешилось для оставшихся все естественным обра­зом, а без соли наступил даже всеобщий Gesundheit. Но можно ли жить без соли? А так же, как и без евреев, которые придавали этой жизни специфический привкус и сдабривали любое варево.

И был опять год 1642-й. И было для них все знакомо по предыдущим их экскурсионным поездкам в город Ам­стердам, с которых все они начинали свои первые шаги, открывая для себя Европу в том далеком уже 2000 году.

"В тот первый раз был день. Воскресенье. А он уже ку­пался в родном городе, нырял в его бирюзовые окна, рас­плескивал перламутровые кирпичи. До изнеможения. И когда не хватило дыхания, и он захлебывался красным светом, большая белая бабочка села на высокий золоче­ный шпиль. И большими сияющими крыльями нежила кружевной город. Бабочки... Плавные круги, и вдруг из­ломы их полета — зубцы, шпили, купола, кружева — пре­красный ажурный город вставал из тумана. Потому что этот город был в нем. И он растворялся в этой гармонии". В который раз за свою жизнь возвращался Григорий к этим словам, наполнившимся здесь особым и истин­ным смыслом. Ведь это был их мир, их город. Их Амстер­дам — без времени и пространства.

И всплыли тогда другие нужные слова, верные после тех единственных:

"В начале сотворил Бог небо и землю".

"И был век, и был год", — опять отливались чеканно стро­гие буквы, начинающие их историю, в которой не будет ме­ста "морю слез, ненависти и лжи". А будет просто жизнь, которая, повинуясь его перу, не допустит "Arbeit macht frei", не даст его Ленке загибаться от страшного диабета, не даст его карете или машине быть оштрафованной за не­правильную парковку, а их Таракану исчезать навсегда.

И все так же, как и тогда, много лет вперед, выделяли они время, которое у них было еще в избытке и не меря­но. И их председатель клуба, то бишь гильдии — весь в черном: в шляпе и длиннополом лапсердаке, и его по­друга — в обязательном парике с пухлым кошелем за кор­сажем, Лена с Григорием — степенные и уверенные в себе бюргеры, в свое дело, в свою газету, их доктор наук из да­лекого Харькова и, наконец, их Таракан, которого выпи­сал из больницы всеми уважаемый доктор van Tulp.

- Так вы говорите, что пробыл я под наркозом целых... 350 лет? — уже в который раз восхищенно недоумевал van Tarakan, на которого все никак не могли налюбовать­ся и к которому хотелось прикоснуться еще и еще раз.

- Невероятно, но факт, — в тон ему гудел председатель.

- Мы должны обязательно дать материал о докторе в но­мер, — выразила, как оказалось, всеобщее пожелание Нина.

- Обязательно, — деловито подытожила Лена. — И я это сделаю сама. Я знаю, какие вопросы следует ему задать.

Тут по опыту будущих лет должен был бы разгореться скандал по поводу возможного исполнителя, но за окна­ми стоял наивный семнадцатый век, и жизнь была сте­пенна и благодушна.

- То-то мне все это что-то напоминало, — объявил Григорий. — Конечно... Была у Рембрандта такая карти­на: "Доктор van Tulp в анатомическом театре". Это он!

- В неплохую компанию я попал! — возгордился van Tarakan.

- Да и вообще, — тут же подхватил уважаемый доктор наук, — мы с вами, наконец, попали в нужное время и нужное место.

Здесь раздался стук в дверь, и в комнате появилась Вио­летта Григорьевна — ведущий режиссер уже всех времен.

- Послушайте! — не в силах сдержать свое ликование, выпалила она. — Представьте себе! Я только что была на сеансе у самого Рембрандта! И я ему сказала, что он дол­жен меня изобразить. Что я была уже в роли Анны Каре­ниной и Катерины, а теперь буду в роли Саскии.

- И что же мастер? — недоверчиво спросил Григорий.

- Убрал со своих коленей эту вертихвостку. И те­перь я там буду жить! — победоносно объявила великая режиссерша.

Все присутствующие единодушно зааплодировали.

- Идея! — воскликнул тогда председатель. — Вы все помните его картину "Ночной дозор". Так вот — мы все должны там быть.

- И будете! — заверила их режиссерша. — Я замолвлю за вас словечко.

И она выполнила свое обещание. Бедный капитан

Франс Банниг Кок так и не узнал, что он мог бы просла­виться на века в знаменитой картине. Но его место занял сам председатель. Рядом с ним в форме лейтенанта пози­ровал Григорий. Тут же с алебардами, пиками и мушкета­ми стояли и доктор наук из Харькова, и главные инжене­ры из Москвы, и бизнесмены из Одессы.

И пошло-поехало. Все евреи спешили занять почетные места на полотнах великого мастера. Только непрактич­ному van Tarakan’у досталось сверкать голыми пятками в картине "Возвращение блудного сына".

Все было для них. Все было во славу их. И Ост-Инд­ская и Вест-Индская компании. Даже стекла для их но­вых очков шлифовал им теперь сам Барух Спиноза.

Со временем ушли в небытие и FIELMANN, и их страшные "воспоминания о будущем". А впереди была жизнь, которая текла широким ровным потоком без стремнин и водопадов, предлагая нашим евреям теперь славное и достойное существование на века, открывая для них новые вакансии на поприще то ли Петра Велико­го, Наполеона, Авраама Линкольна, равно как императо­ра Франца Иосифа, Рузвельта и Горбачева. И, конечно же, их великим режиссершам в ролях княжны Таракано­вой, Иды Рубинштейн, мадам Савари, махи обнаженной и даже расчлененных женщин с полотен Пабло Пикассо.

Ну, а для тех, кто пошел по стопам Григория, их вели­ким писателям, открывалась блестящая перспектива осу­ществляться под именами Бальзака, Диккенса, Томаса Манна, Пушкина и Толстого, Фолкнера и Булгакова и даже Рафа Айзенштадта.

Пока же всегда был день. Воскресенье. И они купались в родном городе, ныряли в его бирюзовые окна, расплес­кивали перламутровые кирпичи. И большая белая бабоч­ка сидела на высоком золоченом шпиле и большими сия­ющими крыльями нежила кружевной город.

А где-то там, высоко, расстилалось для них небо, и тот единственный Всевышний взирал на них с высоты — как сидят они на берегу канала, и один из них уже указывает перстом наверх, рисуя для них прекрасные картины но­вой эмиграции.

И от этой перспективы становится Всевышнему не по себе. Он неуютно ежится у себя в чертогах. "И здесь до­стали", — вздыхает он, поправляя свои FIELMANN, и пе­ребирается повыше. Да и куда ему деться? Они все равно там будут.

Жизнь?..

Теперь ему было шестьдесят два года. Жизнь была на излете и жизнь была на подъеме.

Потому как каждое утро непостижимо и победно вста­вало для него солнце, а каждый вечер непостижимо и ко­варно проваливалось оно в бездну.

И вслед за этими вселенскими качелями взлетал и он, обольщаясь и ликуя, и пропадал — без покоя и надежды.

А слово не приходило, а слова не могли выразить крат­кий миг и целую вечность.

Но он ждал.

Он искал.

Он жил.

                                                                                 Февраль- май 2000

 Der Spiegel                         - зеркало

Der Wagen                         - автомобиль

Abschleppen                      -  отбуксировывать

Das Schield                        - указатель

Das Schloß                         - замок

Die Gesundheit                  - здоровье

Arbeit macht frei               - труд дает освобождение

Wohnung                           - квартира

Ars longa vita brevis         - Жизнь коротка — искусство вечно

Хаус                                   - дом

Parkplatz                           - парковка

 







<< Назад | Прочтено: 26 | Автор: Айзенштадт Р. |

Поделиться:




Комментарии (0)

Удалить комментарий?


Внимание: Все ответы на этот комментарий, будут также удалены!

Авторы