Рассказы
(из цикла «Счастливые люди»)
Они жили долго...
Люди не выносят тишину. В тишине – частица
вечности, а это ужасает. Поэтому люди постоянно убивают тишину попсовой
музыкой, телевизором и разговорами о политике. Кажется, что и сказать-то
нечего, но проще говорить ни о чём, чем заглядывать в бездну тишины.
Какое счастье, что у меня есть собеседник, с которым можно часами молчать. Это большой талант – умение молчать. Для этого интеллекта недостаточно. Для этого нужна отвага.
Вот поэтому и встречаемся мы с Михал Михалычем. Помолчать пару часов с хорошим человеком – это большое дело.
Сегодня прохладно. Бриз несёт с океана солоноватый запах гнили. Мы сидим с Михал Михалычем, покуриваем и глубокомысленно смотрим на дорожку, тянущуюся вдоль бульвара, по которой движется, укрепляя здоровье, разномастная публика. Кто на роликах, а кто и на своих двоих. Вот два гея, взявшись за руки, несутся на роликах. Прокатились туда-обратно, потом встали у канадского клёна и целуются взасос. И так это у них выходит страстно и обнажённо, что стайка молодых хасидок в чёрных юбках по щиколотку возмущённо переглядывается на бегу. Затем, как по команде, развернулись и побежали в другую сторону.
– Любовь... Загадка... Вечная тайна... – заметил Михал Михалыч. – Никогда не поймёшь, чем она закончится, и закончится ли когда-нибудь.
Я молчал. Не хотелось словами разрушать банальную конструкцию, что выстроил Михал Михалыч.
А он вынул из пачки сигарету и, понюхав её, аккуратно уложил обратно. Это потому, что Михал Михалыч старается растянуть пачку на три дня. Не из опасений за здоровье. Нет. Просто в Нью-Йорке сигареты подорожали так, что поневоле приходится экономить.
Я терпеливо ожидал конца этих манипуляций, зная, что после них Михал Михалыч нет-нет да и вспомнит что-нибудь интересное. И ждать мне пришлось недолго.
– Я, Боря, вспомнил сейчас потрясающую историю. Её можно озаглавить так же, как Грин заканчивал многие свои рассказы о любви: «Они жили долго и умерли в один день». Если вы наберётесь терпения минут на пятнадцать, то я вам её расскажу.
Я сказал, что терпения у меня хватит, и угостил Михал Михалыча сигаретой. И он, прикурив, начал.
– Как-то много лет тому назад довелось мне нарвать грыжу. Пошлейшая штука, я вам скажу. Но какая бы ни была, а оперировать надо. Вот я и пристроился по блату в онкологический диспансер. Там и почище было, и хирурги поопытнее, и, главное, главрачом там служил мой одноклаcсник Валерий Сергеевич. В первый же день я пожалел, что позарился на блат. Это была первая больница – из всех, что я видел, – где пациенты не играли в карты и не рассказывали анекдоты. В операционные дни больные периодически поглядывали на часы. Считалось, что операция должна занимать четыре-пять часов. А если кого-то привозили из операционной раньше, то, значит, он уже не жилец. Вскрыли, обнаружили множественные метастазы и зашили, не оперируя. Моя плёвая, по здешним меркам, операция длилась минут сорок. И когда меня везли в палату, я встречал сочувственные взгляды болящих, праздно бродящих по коридору.
Палату мне отвели отдельную: блат – он и в Африке блат. Телевизор, свежие газеты... все дела. Болей – не хочу. Я приноровился курить в приоткрытое окно. К вечеру приходили друзья и можно было выпить рюмашку втихаря. Чем не жизнь?
Дня через три пришёл главврач Валерий Сергеич и спросил, не буду ли я против, если он ко мне подселит соседа, сослуживца отца полковника Лисичкина. Конечно, я был только рад соседу с такой шикарной фамилией.
Полковник Иван Павлович Лисичкин, вопреки ожиданиям, оказался похож не на лисичку, а на лося. Баскетбольный рост, рельефные мышцы и беззащитная улыбка. Мы познакомились и уже к обеду подружились.
К вечеру пришла жена Ивана Павловича Марта Феликсовна. Тоже росту вышесреднего, красивая той особой красотой, которая появляется у женщин с возрастом, и, так же, как муж, брызжущая обаянием.
– Я тебе, полковник, помереть не дам, – заявила она с порога, – ты и не надейся даже. Ишь – что выдумал! Запомни: уйдём только вместе.
Потом она рассказала, что Ивану Павловичу диагностировали рак желудка. Готовят к операции. Но пусть полковник Лисичкин и не надеется – помереть ему она не позволит.
А Иван Павлович рассказал, как в сорок четвёртом Марта Феликсовна вынесла его с поля боя. Как валялся он по госпиталям, как нашла его там Марта, как забрала домой и буквально поставила на ноги. Вот с той поры и живут вместе.
– Правда, мы не расписаны, – уточнила Марта Феликсовна. – Эти условности не для нас.
– Марта! Ты не права, - одёрнул Иван Павлович. – Вот как только выйду из больницы, так сразу и оформим все формальности.
Через день его увезли на операцию, но не прошло и часа, как вернули в палату. Когда Ивана Павловича перекладывали с каталки на кровать, я всё смотрел на его ноги, иссечённые голубоватыми от времени шрамами. И мне было жаль этого сильного мужика, которого пожирала болезнь.
На следующий день меня выписали, и быт, хлопоты и заботы заставили меня забыть о полковнике с такой ласковой фамилией.
А года через три я случайно встретил его с женой на трамвайной остановке. Я ждал трамвай, а они шли мимо, взявшись за руки. Точно как эти пацаны.
Михал Михалыч кивнул головой в сторону, где миловались мальчишки на роликах. И только он это сделал, как один из влюблённых оттолкнул от себя партнёра, перескочил через ограждение из металлических труб и выехал на дорогу. Он пересёк шестирядное шоссе, маневрируя между несущихся машин, и остался цел и невредим. Потом присел на нашу скамью и снял ролики. По его лицу катились какие-то голливудские слёзы. Не верилось, что человек может плакать такими крупными слезами. Но это были уже наши с Михал Михалычем проблемы. А пацан связал ролики шнурками, закинул на плечо и ушёл, гордо вскинув голову.
– Жизнь, – попытался объяснить происшедшее Михал Михалыч. – Тут тебе и горе, тут тебе и радость.
Помолчали. Я спросил:
– Так что там дальше с Лисичкиными было?
– Да! – спохватился Михал Михалыч. – На чём я остановился? Да! Трамвайная остановка. Когда супруги подошли поближе, я поздоровался и спросил о здоровье.
– Опять не дала мне Марта помереть, – засмеялся Иван Павлович. – Не знаю точно, какому она Богу молилась, только рак мой исчез, как и не был.
Я хотел было расспросить его подробней, но подошёл мой трамвай и мы расстались.
И вот как-то в дружеской компании я рассказал о чудесном исцелении полковника Лисичкина. О том, что любовь творит чудеса. А мне друзья в ответ: так и так, нет больше Лисичкиных. Дескать, обнаружили у Марты рак прямой кишки. Собрались оперировать – выводить кишку на бок. Супруги сходили в церковь, обвенчались. Потом поужинали в ресторане. А когда пришли домой, Иван Павлович выстрелил из наградного пистолета Марте Феликсовне в затылок, а потом себе в рот. Так что умерли они так, как мечтали: в один день.
– Да... – протянул я. – История... Жалко стариков.
– Эх, Боря! – сказал Михал Михалыч. – Это ещё не финал. Через несколько лет я Встретил Валерия Сергеича. Ну, того моего одноклассника, который когда-то был главврачом онкологии. Так он мне рассказал, что на вскрытии у Марты никакого рака не обнаружили. Обычный геморрой.
Мы с Михал Михалычем закурили по последней,
помолчали ещё часик и разошлись. Он к себе в nursing home[1] на ужин, а я в бар, чтобы помянуть как следует
всех влюблённых.
– Романтическая профессия. – сказал Михал Михалыч,
проводив взглядом истребитель, пронёсшийся над заливом. Оно и сегодня слово
«лётчик» звучит. А в наши годы при этом слове у девушек температура тела
повышалась и озноб бил. Да что там говорить? Я как-то купил на толкучке кожаную
лётную куртку на медвежьем меху. Какие дивиденды у девочек я на этой куртке заработал
– не поверите, Боря, да я Вам и не расскажу... Впрочем, я вовсе не о куртке
хотел рассказать, а о своеобразном лётном братстве. Нет! Не об этом... А!
Запутали вы меня, Боря. Я расскажу, а вы уж сами сообразите, что к чему.
Михал Михалыч помолчал, глядя на асфальт перед
собой, пожевал губами, сделал несколько неопределённых жестов руками и начал.
Служил я срочную службу вместе с одним интересным
парнем. Звали его Бенито Миронов. Он до призыва работал инженером на ВЭФе.
Может, помните, был такой радиозавод в Риге? Был этот Бенито высоким блондином.
Руки золотые. Всё командование носило ему телевизоры ремонтировать. По этому
случаю командир части даже приказал оборудовать в подвальчике для Бэна
мастерскую.
Писаря потом раскололись, что папашка у Миронова
умер и что был он большой шиш, поэтому такая суета.
– Бэн! А что с отцом случилось?
Смотрю – у него желваки на скулах ходят. Говорит:
– Я тебе, Миша, сначала эпизод из кинофильма
расскажу. Вот, представь себе латышский хуторок. С одной стороны лесок, с
другой – луг. В доме на кухне бреется русский майор в нижнем белье. Время от
времени слышно, как пролетают самолёты, как вдалеке рвутся снаряды. И вдруг в
кухню входит немецкий офицер. Пауза. Потом немец говорит:
– Ты не волнуйся, коллега. Я не буду стрелять.
Война закончена. Гитлер капут. Я прилетел забрать свою женщину.
Русский отвечает по-немецки:
– Я не волнуюсь. Я бреюсь. А эта женщина моя, и я
её не отдам.
И тут входит женщина с тазом белья в руках.
– Айна! – говорит немец. – Поехали со мной. Я на
самолёте. Бросай всё, и полетели. В Швеции нас уже ждут.
– Решай, Айна, – говорит майор по-русски. – Только
помни, что у тебя есть отец и брат и что их расстреляют. И я тут буду ни при
чём. Твои же соседи на тебя и донесут.
– Я не поеду с тобой, Карл,. – говорит Айна. – Я
люблю Лёву и я жду от него ребёнка.
– Тогда немец козырнул и вышел. Взревели моторы и поднялся в воздух мессершмит с полянки.
– Хорошо, что мы в кусты мой самолёт загнали. А то
бы шёл сейчас пешком, – сказал русский майор.
Я выпил водки и сказал Бэну, что кино, конечно, интересное, но всё это неправда.
– Как это – неправда? – обиделся Миронов. – Айна –
это моя мама. А русский майор... мой отец. Я потом спрашивал у мамы, почему же
это они не стреляли друг в друга. Она говорила, что этого мне не понять. Потому
что они были лётчики. Они не привыкли убивать сами. За них убивали машины. А этот русский
после войны частенько к матери заезжал. Поэтому я и родился. У него таких,
как я, детей было... четверо парней и одна девушка приехали на похороны. И
представляешь – ни от кого не
отказался. Признал. Свою фамилию дал. И отчество, ясное дело.
Более того – нам полагается приличное наследство. Но... я откажусь от наследства, Миша. И фамилию
свою сменю. Как ты думаешь, Зариньш – это красиво будет?
Я сказал, что красиво, мы снова выпили, и я спросил:
– А что с Карлом?
– Я пробовал его разыскать по просьбе мамы, –
ответил Бэн, закусывая. – Мне ответили, что его не дождались в Швеции.
Наверное, русские сбили.
– Видишь, как твоей маме повезло, – ляпнул я.
– Да, – согласился Миронов. – Можно сказать, что и
повезло.
Он снова поиграл желваками и поставил точку в
разговоре:
– Он застрелился, этот кабан. Он был директором
авиазавода. А там взорвался один из цехов. Вот этот гад с перепугу и
застрелился. Оставил подробное завещание и выстрелил себе в висок.
Представляешь! Он насиловал мою маму! Он всю жизнь
её насиловал! Сволочь. Мама мне сама об этом после поминок рассказала.
Мы пили водку, Боря. Я смотрел на этого
породистого, холёного человека и закипал:
– Скажи, Бэн, у тебя в детстве была няня?
– Конечно, Миша, – он не сразу понял, к чему я
клоню. И няня была, и квартира хорошая в Риге, и всякое такое.
– Вот видишь, Бэн, – сказал я негромко. – У тебя
было всякое такое. «За детство счастливое наше спасибо, родная страна». А твои
сверстники в это время в деревнях с голоду пухли. Я носил рубашки с
перелицованными воротниками, а ты не знал, какой костюм надеть. Мы зарабатывали
гастриты по студенческим столовкам, а ты питался в лучших ресторанах... Я вот
что тебе скажу, Бэн: у тебя был хороший отец. А кто, где и кого насиловал –
война давно списала.
– Наверное, ты прав, Миша, – задумчиво сказал
Миронов. – Отказываться от наследства неразумно. Это и разговоры ненужные
вызовет. А фамилию я всё равно сменю. Это немодная сейчас фамилия в Латвии.
Снова пронёсся истребитель, оставив за собой
белесый след. Чёткий вначале, но со временем раплывающийся в обычный туман.
– Вот, и судите сами, Боря, к чему это я вам рассказал. То ли о лётчиках, то ли о любви, то ли сам не пойму, о чём...
Михал Михалыч тяжело поднялся со скамейки и побрёл
в сторону своего nursing home.
Дядя Вася
– Дети тоже разные бывают, – сказал Михал Михалыч
ни к селу ни к городу.
Потом достал из кармана несколько орешков и
поделил их между тремя бойкими белками, которые крутились возле ног,
выклянчивая гостинец.
Помолчали. И Михал Михалыч продолжил.
Где-то в конце сороковых мамина подруга Шура
привела к нам на смотрины своего очередного мужа. Где она их находила мужиков
при послевоенном дефиците – это для меня до сих пор загадка. Но находила. Её
нового мужа звали Василий Васильевич. Дядя Вася – так он велел мне его
называть.
Дядя Вася мне сразу понравился. Во-первых, у него
была красивая наколка на руке, во вторых, он умел очень громко петь «Я помню
тот Ванинский порт». Но самое главное – у дяди Васи был полный рот блестящих
металлических зубов.
– Чистая сталь! – хвастался дядя Вася. – Хочешь,
вилку перекушу?
А потом начинал бесконечные рассказы о колымских лагерях.
Отец с матерью только тревожно переглядывались.
появился Гришка Косой со своей шпаной. Они подошли к нам, и Гришка отобрал
все наши копейки. Он ещё подбрасывал их в ладони, когда раздался голос дяди
Васи:
– Отдай детям, сявка. Накажу.
Дядя Вася стоял во всей красе – в распахнутом
чёрном бушлате и тельняшке.
– Канай отсюда, дядя, – сказал Гришка и сверкнул
финским ножом.
Дядя Вася спокойно подошёл к Косому, как-то очень
ловко и моментально закрутил ему руку назад, отобрал нож и дал крепкий
поджопник.
Деньги нам были возвращены с обещанием переловить
нас по одному, а мой авторитет во дворе взлетел на недосягаемую высоту.
Так-то...
Что дальше?..
А дальше вот что.
Дядя Вася очень быстро с тётей Шурой разошёлся и
начал жить бобылём. Время от времени он заходил к нам. Они с отцом выпивали по
рюмке, и дядя Вася пел про Ванинский порт. Пел и плакал.
Потом я вырос и вернулся в городишко только после
смерти отца. Надо было маму поддержать, и морально, и материально.
Дядя Вася по-прежнему иногда заходил к нам и
занимал троячок до получки. Деньги он отдавал исправно, и мама шутила, что
одолжить дяде Васе – всё равно, что в сберкассу положить.
Потом дядя Вася внезапно ослеп, его устроили в дом
престарелых, и я забыл о «друге детства».
Однажды в дверь позвонили. На пороге стоял мужчина
в форме подполковника инженерных войск. Он представился сыном дяди Васи,
сказал, что дядя Вася умер. А перед смертью дал мой адрес и сказал, что я
помогу в организации похорон.
Ну как не помочь? Дело святое.
На похоронах я узнал, что дядя Вася ветеран войны,
что имеет ряд правительственных наград, что свои прежние проступки искупил
кровью, воюя в штрафной роте.
А когда всё закончилось и мы сели с подполковником
помянуть дядю Васю, он мне вот что рассказал.
Оказалось, что дядя Вася был обычным инженером. И
когда в конце тридцатых начали грести инженерно-технический состав, дядя Вася
взломал двери магазинчика на окраине города, выпил две бутылки водки, закусил
шоколадкой и заснул на полу.
Дали ему сущие пустяки по тем временам – пять лет.
И при этом – что главное – семья не была поражена в правах.
На зоне дядя Вася «раскрутился». За убийство
сокамерника ему добавили десятку и отправили на Колыму. Оттуда он и попал в
штрафную роту.
– Я всю жизнь его искал, – говорил подполковник. –
Он ведь ради меня и мамы пожертвовал собой.
Оказалось, что нашёл он своего отца только за две
недели до его смерти. Но нашёл.
Такое вот счастье выпало дяде Васе – сына повидал.
Мы ещё помолчали минут десять. И Михал Михайлович,
закурив, подвёл итог:
– А у меня столько детей по миру разбросано – вы,
Боря, и представить себе не сможете! И никто из них меня не ищет. Впрочем, я
думаю, что это не их вина.
Михал Михалыч задумчиво посмотрел на пронёсшуюся
мимо ревущую сиренами машину «скорой помощи» с надписью «Ambulance». Потом безотносительно к нашему разговору
сказал:
– А я ведь, Боря, один раз хирургом был. Пришлось.
Выхода у меня не было, вот и пришлось. И ревели не сирены. Ревела и орала
простая деревенская баба, которой я без всякого наркоза зашивал рану льняными
нитками.
Я угостил Михал Михалыча сигаретой. Он с
удовольствием затянулся и продолжил:
– Я был молод тогда и в самом деле верил, что
молодым везде у нас дорога. И почему мне было не верить? Я был оставлен на
кафедре и писал диссертацию с мудрёным названием: «Версия происходящего как
элемент сюжета в прозе Пантелеймона Романова». Кроме того, я читал курс русской
литературы восемнадцатого века, и это мне нравилось. Мне дали отдельную комнату
в общежитии. И если купить двести граммов дешёвых конфет вахтёрше, в эту
комнату можно было безбоязненно привести девушку. Жизнь была прекрасна и
удивительна. Но, Боря, любая красота имеет и свою безобразную изнанку. Через
год с небольшим меня пригласили в партком, где человек с тусклым лицом
поинтересовался, знаю ли я, что моя научная работа противоречит идеологии
Партии на современном этапе? Мне бы согласиться, признать ошибки, покаяться и
жить спокойно. Но я был наивен, как младенец, и начал спорить, крича, что
сейчас свобода и что все мы скоро будем жить при коммунизме. В результате
непродолжительной дискуссии мне объяснили, что в коммунизм меня не возьмут; моя
тема была закрыта, с кафедры я был уволен и лишён места в общаге. Можно было бы
вернуться в свой городишко к папе и маме. Но это было так унизительно –
возвращаться неудачником, что я и думать об этом не хотел. У меня началась
депрессия. Я чувствовал себя никчемным и бездарным. Я запил. Но запой только
ухудшил моё состояние. И я всерьёз начал подумывать о самоубийстве.
Я вышел в пыльном районном городке, из разговора
со скучающей кассиршей автобусной станции выяснил, что до нужной мне деревни
около шестидесяти километров, что автобусы туда не ходят и никогда не ходили, и
взял такси.
Мрачный таксист высадил меня у развилки, объяснил,
что дальше дорога говняная и машина не пройдёт. Потом он утешил меня тем, что
до места мне осталось всего километров пятнадцать, развернулся и уехал.
Уже вечерело, когда я, присев на кочку, стал
рассматривать вожделенную деревеньку. В ней-то и домов было всего около
пятидесяти. Нет. Не домов, а хатёнок, крытых соломой. Я послушал, как кричит
козодой в поле, поднялся и уже через полчаса был в объятиях тётушки. Постелила
мне она на сеновале. Было душно. Мне не спалось, и я слушал, как шуршит в сене
нечто незнакомое. И жизнь вокруг тоже была незнакомая и непонятная.
На следующий день после завтрака, только я сел
покурить на завалинке, как прибежала молодая женщина. Она стала кричать, что
они стоговали сено, что Мария была на стоге, что кто-то неразумный поставил к
стогу вилы зубцами вверх, и что Мария, съезжая со стога, села на эти вилы.
Закончила эта женщина свой монолог странной фразой:
– Побежали, профессор! Мария уже в хате. За
Ефимом, еённым мужиком уже послали. Давай быстрей, а то крови много ушло.
Я сказал ей, что мне до профессора, как до луны
пешком, но, похоже, она меня не поняла. Тогда я подумал, что я единственный
образованный человек на всю деревню и что я не могу бросить эту несчастную
Марию без помощи. Просто не имею права. И я пошёл. По дороге я представлял себе
распоротую вилами вагину, и мне было очень не по себе.
Мария лежала на столе, прикрытая тряпками. Девочка
веткой отгоняла мух. Бабы теснились в углу. Я поднял тряпьё, осмотрел раны, и
мне стало легче на душе. Эта Мария была везучей невероятно. Четыре рваных
глубоких борозды кровоточили у неё на заднице. Остальное было не затронуто. Я
постоял минуту-другую – и распорядился вскипятить воду, принести мне ножницы,
опасную бритву, спринцовку, штопальную иглу, льняные нитки, несколько велосипедных
ниппелей и бутылку самогона. Потом я послал девочку с веткой нарвать побольше
тысячелистника, который в этих краях величали кашкой. Девочка приволокла охапку
этой кашки, вода вскипела, и я заварил траву. Потом процедил и остудил котелок
в ведре с холодной водой.
Это, Боря, я вам так подробно рассказываю, потому
что мне приходилось продумывать порядок операции на ходу. А это было не так уж
и просто.
Я дал Марии стакан самогона в качестве
болеутоляющего, перевернул её на живот и начал злодействовать. Из спринцовки я
промыл раны отваром тысячелистника. Потом бритвой начал обрезать бахрому мяса
по краям ран. Вот тут-то Мария и начала орать. Я не успел закончить, как в хату
вбежал мужик с топором в руке.
– Издеваетесь, суки! Зарезать хотите? – заорал
мужик, – всех на хрен поубиваю!
Я, обернувшись, приложил ему правым прямым. Мужик
сел на пол и выронил топор. Уже боковым зрением я видел, как его подхватили
бабы и поволокли.
А я продолжил. После того, как я обработал раны,
остались пустяки. Я изогнул иглу и начал зашивать, вставляя вместо дренажей
резинки от ниппелей.
Через полчаса я уже сидел на лавке возле дома и
курил. Подошёл мужик, что с топором бегал, и сел рядом. Скрутил козью ножку,
прикурил и сказал:
– Ты, профессор, не обижайся. Это я понарошку с
топором... Люблю я её – вот и расстроился. Спасибо тебе. Вечером приду –
бутылку разопьём.
Вот так, Боря, началась моя сельская жизнь. Днём я
помогал тётушке по хозяйству, вечером сидел с мужиками возле нежилой хаты,
служившей чем-то вроде клуба, покуривал и слушал разговоры о том о сём. В
основном о том, что жить становится всё трудней и трудней.
Ночами ко мне на сеновал пробиралась бойкая девка
Настя. У неё было горячее дыхание и прохладные бёдра.
И жизнь снова была хороша. И в этой прекрасной
жизни было и мне место.
Через две недели, когда я шёл по глинистой
непроезжей дороге к большаку, мне уже было ясно, что коммунизм не наступит
никогда. Потому что не может быть социальной справедливости, пока существует
рабство, называемое «колхоз». И от этого понимания мне почему-то было хорошо.
Да, Боря. Частенько бывает человеку хорошо только от осознания того, что
кому-то хуже, чем тебе.
Я вернулся к родителям, а через два дня пришёл в
райком и написал заявление с просьбой отправить меня на ударную комсомольскую
стройку.
Михал Михалыч говорил, а я думал, что приврал он
несколько. Точнее сказать, приукрасил. Уж очень много странного было в его
рассказе.
А потом я решил, что ничего страшного в этой лжи нет: это была его жизнь. Это было его, и только его, прошлое. И он вправе сочинить об этом прошлом миф. Причём такой, какой захочет...