На свои первые, еще не
заработанные, а полученные в подарок ко дню рождения деньги, я купил книжку –
ею оказался сборник повестей и рассказов кабардинского писателя Хачима Теунова.
В четырнадцать лет купил первую
поэтическую книжку – ею, до сих пор храню, стала «Нежность» Евгения Евтушенко,
тут же заученная наизусть.
В шестнадцать – первую
литературно-критическую, как помнится, про современную поэму, и годы прошли,
прежде чем я подружился с автором этой книжки (а вернее, брошюры) Геннадием
Красухиным.
Таким образом – если учесть,
что лет с двенадцати я в районной библиотеке прилежно конспектировал черные
тома «Большой советской энциклопедии», выбирая те статьи, что про литературу, –
участь моя была решена.
Конечно, литература. Конечно,
русская. И – в ней – критика. Критика поэзии, по преимуществу. Хачим Теунов при
этом, понятное дело, как-то провисает, свидетельствуя скорее о том, что
рядовому необученному покупателю могло предложить местное сельпо, но тем не менее...
Я до сих пор уверен, что
перечень первых самостоятельно добытых книг не меньше говорит о литераторе, чем
перечень книг, им самим впоследствии написанных.
У меня, во всяком случае, так.
И, взяв исповедальную ноту, тут же признаюсь, что участи на жизнь не хватило.
Стихи до сих помню километрами
– но, как правило, те, что вошли в сознание лет до тридцати, и в этом смысле
межировская фраза «До тридцати поэтом быть почетно...» имеет отношение, видимо,
не только к производителям, но и к читателям стихов. Всё, что прочел потом,
могу оценить, принять, но... без
прежней уже воспламененности и прежних сосредоточенных поисков избирательного
сродства, так что не прочтенный вовремя Георгий Иванов так и не потеснил во мне
Владислава Ходасевича, а написанное Юнной Мориц или Андреем Вознесенским в
последние десятилетия не отменило сладостных воспоминаний о том, как читались,
немедленно врезаясь в память, «Лоза» и «Дубовый лист виолончельный». Так что о
поэзии я сейчас почти не пишу. И читаю, чтобы для души, из современных,
появившихся (для меня) в последние двадцать лет поэтов, очень уж немногое –
разумеется, Геннадия Русакова, конечно, Кибирова и Гандлевского, естественно,
Льва Лосева, Елену Фанайлову, может быть, еще трех-четырех, вряд ли больше,
поэтов.
То же и с критикой. Когда-то
занятия ею принимались мною как в точности под меня «заточенные», и изумление
вызывали старшие товарищи из тех, что, потрудившись-потрудившись над
рецензиями, обзорами, полемическими заметками, потихонечку перекочевывали в
литературоведение, в преподавание, в редактуру, к иному делу.
Теперь не изумляют. Сам такой,
сам перешел к редактуре, а чуть позже еще и к иному делу, уже словарному.
С редактурой, впрочем, оно само
собою как-то получилось. Придя еще в 1989 году в редакцию журнала «Знамя», я
довольно быстро понял, что редакторские обязанности налагают слишком сильные
ограничения на свободное изъявление литературно-критических мнений. Хвалить то,
что сам отправил в набор, мне неловко. Бранить то, что сам же и «зарубил»,
неэтично. Одобрять то, что напечатали конкуренты, с какой бы это стати?.. А
порицать – тоже вроде бы поперек корпоративной морали.
Что делать, если осталась
привычка водить перышком по бумаге?
Уходить к Баратынскому и
Мерзлякову?
Может, и ушел бы, кабы утрата
привычной профессии произошла не в девяностые годы, когда всё в русской
литературе переворотилось и еще даже не начинало укладываться по-новому. И
когда из моих коллег мало кто понимал, с чем мы имеем дело, кто что пишет и
почему замолчал (уехал, занялся бизнесом, умер?..), какие издания по-прежнему
выходят или почили в бозе. Прежние источники информации перестали эту самую
информацию источать, писательские союзы – ну и слава богу! – рассыпались в
прах, и о том, что происходит в литературной Пензе, все мы так же не знали, как
и о том, что происходит в русском Мюнхене.
Вот я – сначала исключительно для редакторских надобностей – и стал
делать свои биобиблиографические записи и выписки. Сперва в блокнотах, потом на
обороте каталожных карточек и наконец – спасибо техническому прогрессу – в
компьютере. Постепенно выяснилось, что я тем самым инвентаризирую современную
русскую литературу, собираю ее имена, как Владимир Иванович Даль некогда
собирал слова для живого великорусского. И постепенно же стало нарастать некоторое
раздражение по отношению к попутной мне критике.
Прежде всего потому, что критики – говорю сейчас о критиках статусных,
отвечающих за свои оценки и создающих свой образ литературы, – имеют дело в
самом лучшем случае с десятками имен. Частью они у каждого критика – свои
(например, Владимир Рецептер у Станислава Рассадина, Марина Вишневецкая у
Андрея Немзера), но большей частью перекрещиваются, совпадают, и выходит, что
на авансцене, освещенной критикой, действуют всего несколько десятков, ну от
силы сотня писателей. Тогда как книжки пишут и издают тысячи, десятки тысяч
авторов, и остается тайной, все ли из них графоманы и действительно ли не надо
следить за «Сибирскими огнями», «Аполлинарием» и «Новым Берегом», действительно
ли не надо читать, скажем, романы в стихах Алексея Бердникова, стихи Юрия
Каплана или прозу Бориса Фалькова.
Никто ведь из – повторяю, именитых, создающих свой образ литературы – критиков
об этих авторах словечка не проронил и, подозреваю, в их книги не заглядывал.
Отчасти, разумеется, из лености или – скажу корректнее – из экономии
усилий: всех не переберешь. Отчасти из стадного чувства, знакомого даже сильным
умам: если все вокруг пишут о Пелевине и Проханове, то как же и самому не
заглянуть, самому не отметиться?.. Но есть тут и мировоззренческая подоплека –
взгляд на литературу как на поприще для заведомо немногих, избранных, когда ко
всем остальным можно относиться (и относятся), как к гумусу.
Мне такой – назовем его аристократическим – подход никогда не был
близок. Я – переберу в памяти – если и писал когда о писателях былого, то не о
Достоевском, например, а о Боборыкине, Николае Успенском, Куприне или Власе
Дорошевиче, не о Блоке, а о Гумилеве или Леониде Мартынове. То есть писателях,
с аристократической точки зрения, безусловно второго, а то и третьего,
четвертого ряда. Уделить им внимание и, соответственно, привлечь к ним интерес
мне всегда казалось важнее, чем прибавить собственное тысячепервое мнение к
тысяче уже высказанных мнений о «Братьях Карамазовых» или о «Двенадцати».
Так вот, о мнениях. Тут второй пункт моего охлаждения к профессии,
которой я намеревался служить всю жизнь, но так и не дослужил.
Ведь что, собственно говоря, делает критик? Читает книгу (или книги),
формирует свое мнение о прочитанном и адресует это мнение всем, кому оно
интересно, то есть до востребования. Чем дальше, тем чаще востребующими
становятся почти исключительно такие же, как и он сам, критики, которые либо
вступают с ним в полемику, либо – это теперь как правило – сополагают в
параллель с его мнением свое собственное, от него отличное.
Если Майя Кучерская утверждает, что Михаил Шишкин – «мастер уровня
Михаила Булгакова и Владимира Набокова», то Андрей Немзер, работающий вместе с
нею на той же кафедре Высшей школы экономики, совсем наоборот, этого вашего
Шишкина в грош не ставит. Если Глеб Морев видит в стихах Олеси Николаевой
воплощенную посредственность, то это отнюдь не мешает Ирине Роднянской считать
эти стихи выдающимся явлением русской поэзии.
Ну и так далее.
Мое слово против твоего слова. Вот и вся критическая реальность.
Естественно, что народ безмолвствует. И как ему (пусть не всему народу,
а хотя бы читающему сословию) не безмолвствовать, если авторы самых ярких
статей и рецензий говорят на собственном, не вдруг и понятном жаргоне, входят в
тонкости, ничуть не интересные для ни в чем не повинного читателя, и – нарушая
святой принцип Оккама – плодят и плодят мнения явно сверх необходимого.
Искусство, словом, для искусства, и мне, как бы ни любил я сам игру в бисер,
это не кажется правильным.
Как не кажется мне правильной и практика гламурных СМИ, стремящихся
навязать читающему сословию отобранное (еще меньшее, чем у толстожурнальных
критиков) число книжек и авторов – понятно, что не обязательно самых
необходимых.
Я отнюдь не Дон-Кихот и знаю, что в одиночку перебороть господствующие
сегодня тенденции – не в моих силах.
Хотя... Отчего бы и не попробовать?
Вот я и пробую, предлагая коллегам-критикам обмениваться не мнениями
(или не только мнениями), но еще и (прежде всего) знаниями – о писателях, о
книгах, о литературе, где, по моему глубокому убеждению, нет лишних, и
старушка, на вдовью пенсию выпустившая сборничек своих стихов, тоже прадеду
товарка в той же мастерской.
И двухтомник «Новая Россия: мир литературы» (М.: Вагриус, 2003),
вобравший в себя сведения почти о 15 тысячах современных русских писателей, о
десятках литературных ассоциаций, сотнях литературных премий, журналов и
альманахов, и двухтомник «Русская литература сегодня» (М.: Время, 2007) –
прежде всего предложение. И моя личная, чупрининская, версия русской
словесности последнего двадцатилетия.
Не устраивает? – предложите свою. Или поспорьте со мною – но так, чтобы
запустился переговорной процесс, и хотя бы мы, литературные работники,
наконец-то услышали друг друга и смогли хотя бы друг с другом о чем-то
договориться.
Вот почему я благодарен не столько тем, кто мои книжки похвалил,
сколько тем, кто вступил со мною в предметную дискуссию.
Алле Латыниной («Новый мир», 2007, № 6), Самуилу Лурье («Звезда», 2007,
№ 6), Александру Мелихову («Октябрь», № 6), Борису Хазанову, чью развернутую
рецензию вы только что прочли.
Именно эти блестящие, глубокие, аргументированные отклики (хоть были и
другие, не менее умные и выразительные) я сближаю по двум причинам.
Во-первых, все они написаны с позиций художественного консерватизма
(см. соответствующую статью в «Жизни по понятиям»), страстно разочарованного
тем, как и куда движется современная нам литература.
Во-вторых, дав моим книжкам лестную оценку, и А. Латынина, и С. Лурье,
и А. Мелихов, и Б. Хазанов тут же обнаруживают в их содержании, в их смысловом
посыле кричащие противоречия.
И не ошибаются: моя литературная позиция (и тут см. соответствующую
статью) действительно противоречива. И кричаще, и принципиально. То есть вполне
намеренно.
Как читатель, как критик и, в особенности, как редактор литературного
журнала я ведь, позвольте признаться, тоже консерватор, и мне тоже роднее то
представление о литературе, с каким почти сорок лет назад я вышел в свой
профессиональный путь, и мне тоже А. Проханова, И. Денежкину, И. Стогоффа хоть
сахаром облепи...
Хочется плюнуть и выматериться.
Но я – по крайней мере, в рамках этого проекта – не буду ни плевать, ни
материться.
Потому что мне кажется важным увидеть (и представить) родную литературу
такой, какой она на моем веку стала.
Дело в том, уж простите, но литература мне дороже, чем мои собственные
представления о ней.
Заканчивая свой сборник статей «Перемена участи» (М.: НЛО, 2003), я
написал, что временами впадаю в бессильное отчаяние. Составляя «Большой
путеводитель», готовя «Жизнь по понятиям», я временами тоже приходил в
отчаяние: была вся кровь, а стала, мол...
Но другой литературы у нас сегодня нет. И, значит, должен же ее кто-то
описать – пусть даже наступая на горло собственному вкусу. С точки зрения
стороннего, но заинтересованного наблюдателя. Держась принципов ложного и,
безусловно, насквозь фальшивого объективизма, но втайне надеясь, впрочем, на
то, что интонация автора, то есть меня, вывезет, а читателя выведет на
понимание того, как на самом деле я отношусь к тем иным фигурам, явлениям,
событиям литературной жизни.
Именно литературной жизни, а не собственно литературы, поэтому в моих
книгах так мало сказано о (достойных и недостойных внимания) текстах и так подробно
рассказано о премиях, союзах, журналах, тенденциях и понятиях – словом, о том,
как и чем живут сегодня писатели, стремящиеся быть услышанными современными им
читателями.
Для кого мои книги?
Монструозный, несуразно огромный двухтомник «Новая Россия: мир
литературы», естественно, для специалистов. И для библиотек, для памяти, то
есть для потомков – чтобы им было откуда узнать, какой жизнью жила русская
литература на переломе двух тысячелетий.
А двухтомник «Русская литература сегодня» – для нынешних читателей.
Пока обе книжки находились в моем компьютере, я в одном из интервью сострил,
что пишу-де для медсестрички, которая хочет закадрить аспиранта-филолога и
должна, следственно, где-то набраться премудрости, чтобы поддерживать с ним
разговор на достойном уровне.
Увидев сначала в распечатке, а затем в верстке, что в каждой книжке
более чем по шестьсот страниц, я ужаснулся и больше так не шучу. Столько
прочесть, столько фамилий запомнить, столько терминов усвоить, чтобы
всего-навсего прослыть человеком, хорошо разбирающимся в современной русской
литературе, – бедная медсестричка, да есть ли ты на белом свете!
Впрочем...
Ведь жил же когда-то мальчик, который в поселковой библиотеке
переписывал в общие тетрадки «Большую советскую энциклопедию», выбирая те
статьи, что про литературу.
Не сомневаюсь, что и сейчас где-нибудь живет такой же мальчик.
Именно для него я пишу свои книги.
Ему хочу быть интересным. Ему понятным. И им понятым.