Русский Deutsch
Menu

Прошлое - родина души человека (Генрих Гейне)

Логин

Пароль или логин неверны

Введите ваш E-Mail, который вы задавали при регистрации, и мы вышлем вам новый пароль.



 При помощи аккаунта в соцсетях

Темы


Воспоминания

 А.Айзенштадт

Мои военные сны

 

Родилась я в Москве в простой еврейской семье. Я была пятым ребёнком, до меня рождались только мальчики. К сожалению, к моменту моего рождения двоих из моих братьев уже не было в живых. Старший умер в 13 месяцев, второй - в два с половиной года. Из двух оставшихся братьев старший Боря был арестован в 1935 г. и осуждён на 10 лет лагерей по статьям 58-10-11, ему было 19 лет. Через девять лет он умер на Колыме от пеллагры. Узнали мы о его смерти после окончания войны. Мама послала в Москву запрос. Он, кстати, был марксистом, обожал Ленина, но Сталина не терпел. Сначала он был сослан в Кемь. Оттуда приходили длинные письма. Позднее они были родителями уничтожены, как и всё другое, что могло вызвать гнев хозяев.  

 


Анна Айзенштат, 1957 г.


Кое-что из писем Бори я помню. Он, например, описывал, как происходило мытьё в бане. Помывшись, они, голые, трясясь от холода, ждали раздачи кальсон, которые швыряли в толпу, и было их меньше, чем людей. Помню фразу: «Всюду и везде усатое лицо Сталина». Как эти письма доходили – загадка для меня сейчас, и тогда было загадкой. Конечно, судьба брата – это одно из ярчайших воспоминаний моего детства. Его арестовали в холодный, сырой день ранней весны. Мне было восемь лет, а моему второму брату Сёме только что исполнилось 14.

Потом всю жизнь я скрывала, что у меня был репрессированный старший брат. Почему - я думаю, ясно. Только во времена перестройки, да и то, конечно, не сразу, я вдруг осознала, что очень мало помню об истории семьи вообще и судьбе брата в частности. К этому времени из моей родительской семьи уже никого не было в живых, и спросить уже было некого. Я решила, что должна знать, какой скорбный путь прошёл мой брат по лагерям до своей смерти, и начала активные розыски. В Большом доме со мной побеседовал некий молодой человек в штатском, который дела мне, конечно, не показал, но рассказал весьма занимательную историю, в которой правды было не слишком много. Но он помог мне найти подельника брата – они вместе учились в школе. Беседа с ним была куда интересней и полезней – так я узнала начало. О дальнейшей его судьбе Большой дом не знал. Мне посоветовали обратиться в Магадан, где должно храниться его дело каторжника  (не следственное). Оно там безусловно есть, и они мне кое-что сообщили. Но далеко не всё, что я хотела знать. Мои повторные запросы так ни к чему и не привели. У мамы в душе до конца её дней теплилась надежда, что он жив или что хотя бы успел завести ребёнка. Строила планы, как она поедет к нему жить.

Сёмы, моего второго брата, не стало в 1979 году. Он был человеком умным и очень искренним. Всегда слушал «голоса» и прекрасно разбирался в том, что происходит в стране. Пару раз он чудом удержался на воле. Это не иначе как благодаря молитвам родителей – второго ареста в семье они бы не перенесли. Демобилизовавшись, он пошёл на преподавание в техникуме. Там он был членом месткома, причём имел несчастье воспринимать свою общественную работу всерьёз. Он пытался защищать людей от администрации, за что его, естественно, невзлюбили и, в конце концов, уволили. Ему помогли, с большим трудом, устроиться в другой техникум. Там он работал много лет. Директором там был старый коммунист, человек высоких нравственных идеалов. Он собрал прекрасный коллектив преподавателей, не взирая ни на какие их качества, кроме деловых. Известно, что в райкоме ему не раз пеняли за то, что у него  работает слишком много евреев, но он не поддавался. Увы, никто из нас не вечен. Умер и этот директор, его место заняла дама, при которой всё пошло наперекосяк. Все, кто смог найти другую работу, ушли. Мой брат, которому уже было под шестьдесят, со своим «пятым пунктом» остался и проработал ещё какое-то время, а работать уже фактически не давали. А он уже не мог перестроиться и делать то, что хотело начальство. Не решался он и уволиться. Отсюда, я думаю, его решение уйти из жизни...

Но вернёмся к моему рождению. Когда я появилась на свет, моему отцу было уже 52 года, а маме 37, и мне позволили родиться только потому, как я понимаю, что папе очень хотелось иметь дочку. С моим младенчеством связаны два семейных анекдота. Во-первых, мама, будучи человеком остроумным и озорным, и зная, как папа мечтает о дочери, родив меня, попросила сказать мужу, что родился мальчик. Когда папа явился, сестра ему сказала: «Поздравляю Вас, у Вас родился сын». На что папа ответил: «Не может быть». Во-вторых, когда мне было, кажется, два месяца, происходила перепись населения. Обо мне переписчик написал: «Айзенштат Анна Яковлевна, два месяца, безграмотная».

Несколько слов о моих родителях. Они не получили какого-либо регулярного образования, мама вообще была малограмотной. Отец был на редкость способным человеком, его специальность называлась, по-моему, бракёр по лесу. По рассказам я знаю, что он был очень деловым человеком – бизнесменом по натуре, чего не скажешь о его детях.

Во время НЭПа папа с друзьями организовал, как я понимаю, акционерное общество «Лестромат». Потом, как водится, их разогнали, какое-то время он сидел в тюрьме. Часть денег пришлось отдать. Потом его не оставляли в покое несколько лет. В конце концов, он пришёл к выводу, что из Москвы надо уезжать. Один из его знакомых жил в Детском селе под Ленинградом. По просьбе отца он снял для нас комнату в 40 квадратных метров в той квартире, в которой жил сам. Оказалось, что квартира раньше принадлежала А.Толстому, а наша комната служила ему кабинетом. Этот переезд только усугубил беды нашей семьи. Родители потом всю жизнь жалели о содеянном. Оказалось, что репрессии в Ленинграде были более жестокими, а деятели ГПУ (или как они там назывались в то время) нашли отца в Детском селе с лёгкостью. Родители считали, что «заложил» их как раз тот человек, которой пригласил их в Детское село. Итог был очень плачевным. Когда мне было лет семь, т.е. году в 33-м, родителей посадили в тюрьму «за золото», как они выражались. Они бы всё отдали сразу, но у них уже ничего не оставалось. Их пограбили в Москве, переезд и торгсин съели остальное. А было у них добра много. Их держали в тюрьме довольно долго, мама там получила кровоточащую язву и была с сильным кровотечением отправлена в больницу. А папа отсидел ещё некоторое время, после чего, видимо убедившись, что выколотить из него нечего, его выпустили. Маму в больнице подняли на ноги, усилиями медперсонала и лично известного профессора (не помню, к сожалению, его имени, хотя ещё очень долго в семье на него молились). По словам мамы, все её очень жалели, а профессор покупал необходимые ей продукты за свои деньги. Ещё я помню её рассказы о том, как он резко критиковал режим, не стеснясь окружающих. О его дальнейшей судьбе мне ничего не известно. Язвенная болезнь у неё осталась на всю жизнь, но прожила она долго, до 81-го года и умерла от инсульта.

Когда родителей посадили в тюрьму, а может быть позднее, не помню, нас вышвырнули из кабинета А.Толстого и переселили в подвал, где мы и жили, пока родители не обменяли его и некоторую сумму денег на комнату метров двадцати на Троицком поле в Ленинграде. Там мы и прожили до войны в впятером и туда же вернулись из эвакуации уже с мамой вдвоём. Отца мы похоронили в блокаду. Блокада, разумеется - тоже одно из самых ярких воспоминаний моего детства, а точнее отрочества. А Сёма после войны долго оставался в армии, потом женился, так что с нами он уже больше не жил никогда.

После событий в Детском Селе, и особенно после ареста брата, родители уже никогда не оправились, они были сломлены окончательно. Что я знаю об их взглядах? Оба родились в маленьких городках (местечках) Белоруссии, и наверное поэтому идиш был их родным языком всю жизнь. При всём их страхе перед властями у них были свои принципы, которые они не переступали. Например, во время переписи  1940 г. (так, кажется) переписчику очень хотелось, чтобы мой отец назвал в качестве родного языка русский. Но сколько он ни старался внушить это отцу, тот твердо стоял на своём: его родной язык – еврейский. Так и было записано.

С мамой случилась похожая история – меняя её паспорт в очередной раз, записали: «Айзенштат Рикля Ицковна, русская». Она указала им на ошибку. Паспортистке, естественно, не нужна было лишняя работа, она уговаривала маму, что так ей будет лучше. Но мама ходила и ходила в паспортный стол, пока ошибку не исправили. Родители были евреями и никогда не стеснялись этого. Боюсь, что этого нельзя сказать о последующих поколениях еврейского населения Союза, но это так, к слову. Я, во всяком случае, где-то в глубине души всегда чувствовала, что этот факт лучше не афишировать. Хотя, разумеется, это чувство никогда не вызывало у меня восторга.

При всём отрицательном отношении к Сталину и свойственном им здравом смысле, какие-то отголоски разговоров, что Сталин не знает о репрессиях, находили отклик в их душах. Я помню, что я писала письмо Сталину (под диктовку мамы, конечно), прося разобраться в деле моего брата. Лишне говорить, что ответа не последовало.

Свою жизнь в Москве, т.е. до 31-32 г., я не помню совсем. Мои первые воспоминания относятся ко времени нашего появления в Детском селе. Я помню, что я всегда была любимицей в семье. От родителей до самой их смерти я слышала только одно обращение – Анечка.

Насколько я помню, папа чаcто и подолгу бывал в командировках, по-видимому на Севере и в сельской местности. Жил на квартирах. Каждый раз он брал с собой чемодан продуктов. Я помню его рассказы о том, как впроголодь (чтоб не сказать больше) жили люди. Я так понимаю, что он жил в одной комнате с хозяевами. И когда он садился есть, его окружали ребятишки и смотрели ему в рот. Естественно, что он подкармливал их, видимо, заметно ограничивая себя. Перед самой войной он приехал из командировки еле живой и болел месяца два, но поправился. После этого, мне кажется, он больше не работал, получал грошовую пенсию.

Мама моя  выросла в очень бедной семье. Дело в том, что дед учил детей в хедере при синагоге, а делалось это бесплатно, или почти бесплатно. Зарабатывала какие-то гроши бабушка, а было у неё 5 дочерей и З сына. Мама была, как и я, пятой в семье. Мама вспоминала, что питались они очень скудно. Например, им давали по пол-яйца только по субботам. И только когда подрос её старший брат и начал зарабатывать, их дела поправились. Её брат, в частности, содержал что-то вроде маленькой гостиницы. В ней-то однажды остановился мой папа и влюбился в неё, двадцатилетнюю, без памяти. А в следующий свой приезд увёз её. Главным делом жизни моей мамы и, фактически, единственным, была её семья. За исключением военных лет, она никогда деньги не зарабатывала. Она вела хозяйство и воспитывала детей. Её преданность семье доходила до полного самоотречения. Семья жила по известному лозунгу: «Всё лучшее – детям». Сколько я себя помню, доходы семьи были скудными (один работник). Но родители делали всё возможное, чтобы дети не чувствовали себя хуже других. Нас прилично кормили, одевали, не было даже мысли о том, чтобы мы не получили высшего образования. Я помню, например, что когда Сёма захотел усовершенствоваться в немецком языке, платили учительнице. Я думаю, что и развлечений у нас было достаточно тоже. Но я не помню случая, чтобы родители ходили в кино или театр. Хотя мама рассказывала, что театр она любила, и что в Москве они ходили и в любимый Художественный, и в Большой театр. Я помню, что папа никогда отпуска не брал, всегда компенсацию. Лето мы никогда не проводили в городе. Правда, дачи не снимались, а мы ездили к друзьям. Так несколько лет мы жили на чердаке в «родовом гнезде» моей ещё московской няни, в деревне под городом Сольцы. А последние перед войной годы отдыхали у папиного друга в Бабино. Бабино я обожала, там были мои лучшие друзья.

Мама выросла в очень религиозной семье и была, на удивление, не религиозна сама, хотя некоторые обряды она соблюдала. Например, она постилась в положенный день всю свою жизнь. Она рассказывала, что в Москве они занимали верх маленького дома, а низ занимала русская семья, с которой они были в большой дружбе. Они вместе праздновали и еврейские, и православные праздники. Кстати сказать, мама часто рассказывала, как они помогали друг другу, иногда с риском для собственного благополучия. Я запомнила рассказ о том, как уже после НЭПа, когда органы активно занимались отцом, они пришли с обыском. «Гости» колотили в парадную дверь, а по лестнице чёрного хода сбрасывались вниз к соседям наши узлы. Как рисковали соседи, говорить не надо.

Началась война. Сему, который окончил уже три курса физического факультета ЛГУ, забрали на сборы. Мы остались втроём.

 


 Самуил Яковлевич Айзенштат


Сема служил в зенитной артиллерии на Первом Белорусском фронте. Окончание войны встретил в Кракове, он был тогда старшим лейтенантом. Прошел войну, имел боевые награды, но очень мало рассказывал об этом периоде своей жизни. Он тяжело переживал гибель многих своих товарищей, страдал от того, что родители и сестра остались в блокадном Ленинграде. И хотя судьба хранила его от ранений на фронте, рана, видимо, так и не зажила в его душе до самых последних дней его жизни... Демобилизовался из армии в 1947 году уже в звании капитана.

Стойкая привычка не верить ничему, о чём писалось в газетах, сыграла злую шутку с папой. Он неправильно оценил начавшуюся войну вообще и Гитлера в частности. Я отчётливо помню его разговор с двоюродным братом. Человеком, кстати, гораздо более образованным. Звучало это примерно так: «Они врут, как всегда. Немцы цивилизованные люди. Придумают же – они уничтожают евреев!». Я думаю, что этот настрой привёл папу к решению «эвакуироваться» в Бабино (под Любанью), где у нас жили друзья. Из Ленинграда решили уехать, спасаясь от бомбёжек. А в деревне, мол, отсидимся спокойно. Единственным человеком в моём окружении, понимавшим, что такое фашизм, был мой двадцатилетний брат Сёма, который как-то сумел прочитать «Майн кампф» Гитлера (может быть, выдержки из неё, не знаю). Он уговаривал родителей эвакуироваться, но его не послушали. В итоге он примчался за нами в Бабино, когда немцы уже были в Чудово и, тем самым, спас нас от газовой камеры. Мы вернулись в Ленинград чуть ли не с последним поездом. Таким образом, нам пришлось пережить блокаду. Сёма тоже вернулся в Ленинград, где был зачислен в Военную академию связи. Глубокой осенью 41-го года академию эвакуировали в Томск. Я помню много разговоров о том, послать ли меня с ним или нет (это было возможно). Никто не знал, смогут ли их вывезти на самолётах или какую-то часть пути придётся идти пешком. Страхов и сомнений было предостаточно. В конце концов, родители не решались меня отпустить. Сёма уехал, потом выяснилось, что они благополучно улетели. Пока он был в Ленинграде, он нас понемногу подкармливал – приезжая на побывку, он привозил какие-то сэкономленные им куски. Когда он уезжал, родители отдавали ему весь наш НЗ (мне помнится, что это было что-то сладкое, возможно даже шоколад). Он, конечно, сопротивлялся, но родители настояли. О чём потом горько сожалели. Мы остались один на один с голодом. Постепенно наши мизерные запасы сошли на нет – мы съели чечевицу, картошку и кожуру от неё и остались фактически только со своими пайками хлеба. Каждый своей пайкой распоряжался сам. Папа страдал от голода больше всех и отъедал от своей пайки побольше раньше других. Я помню пару случаев, когда он путал свою пайку с маминой. Она ни разу не показала виду, что знает об этом.

Опасаясь артобстрелов, мы переехали жить в центр (куда-то около Сенной площади) к папиной двоюродной сестре, которая жила одна в очень большой комнате. Естественно, родителям приходилось ездить на Троицкое поле время от времени (за карточками и по другим делам). Вот, наверное, в феврале 42-го папа и направился туда пешком, поскольку трамваи уже не ходили. Обратно не вернулся и, подождав, видимо, пару дней, мама пошла его искать. Она привезла его на двух саночках уже еле живого. Туда он добрёл и слёг, встать уже не было сил. Где она взяла саночки, я не знаю, Это ещё одно свидетельство, что мир не без добрых людей.  Чего уж я совсем не могу понять, это как она сумела довезти его. После этой истории он уже не вставал и прожил недолго. Когда он скончался 17 марта, мама зашила его тело в простыню и на тех же саночках мы отвезли его в синагогу. Где он похоронен, мы никогда не знали. Так в 15 лет я осталась сиротой без отца.

А уж в блокаду абсолютно ясно стало, что такое война. Я совсем не помню, училась ли я какое-то время в 41-м году, мне кажется, что нет. Точно помню, что не работала.

Постепенно я хорошо почувствовала, что такое немецкие фашисты, и что мне сулила встреча с ними. Я не помню, когда впервые появились мои военные сны. Я думаю, что они начали преследовать меня уже после войны, после того, как я посмотрела фильм «Рим – открытый город». Больше всего меня там поразила будничность, с которой палачи занимались своим делом. Страх перед такими фильмами остался у меня на всю жизнь. Да, так вот сны. Я видела их регулярно, не слишком, к счастью, часто. Были они очень похожи один на другой. В том или ином варианте смысл был всегда один. Немцы входят в город, а я не могу убежать. То я пыталась спастись по каким-то подземным коридорам, а они топали наверх. То я сидела дома и смотрела, как они маршируют по улице. То я куда-то убегала, но они всегда оказывались впереди меня. Нечего говорить, что я просыпалась в холодном поту и потом несколько дней оставалась под впечатлением сна. С годами они начали возвращаться всё реже, и эффект стал слабее. Но последний посетил меня совсем уж и не так давно, несколько лет назад. Для моей психики война, безусловно, не прошла даром. Не прошла даром для моего здоровья и блокада. Я болела, помимо всего  прочего, и цингой – мои ноги были все в синих точках, и я очень ослабла, больше лежала. Мама металась – врачи сказали, что нужен витамин Д, по-моему, а витаминов не было. Мама, видимо, делилась с людьми своим горем, и кто-то ей посоветовал, где его можно раздобыть, за вещи, конечно. Она считала, что он спас меня. Я почувствовала себя лучше, начала ходить.

Той же весной, или, скорее, летом мы были эвакуированы в Казахстан в Карагандинскую область. Туда уже были эвакуированы из Тулы мамин брат с семьёй и бабушкой.

Последнее, что ещё оставалось, естественно, пропало. Часть вещей продали в Ленинграде, как я уже говорила. Я помню, например, что пианино отдали за 2,5 кг хлеба. В дороге нас, как водится, обокрали. А когда мы вернулись, в комнате практически уже ничего не было. Эвакуировались мы летом 42-го года. Сначала мы немного ехали на поезде,  потом через Ладогу на пароходике, а потом - в телячьих вагонах. Под бомбёжку мы, к счастью, не попали. Мы эвакуировались втроём – мама, её сестра, моя любимая тётя Анюта и я. Жили мы в эвакуации плоховато, но чтобы голодали серьёзно, не помню. Помню, что нам дали клочок земли, и что-то там вырастало. Сначала мы жили в одной хате с хозяйкой и её детьми. А потом нам на троих дали отдельную хату, состоявшую из двух помещений. Втроём мы оставались в ней, правда, недолго. Пригнали высланных с Кавказа, и одну семью подселили к нам. Семья была человек восемь и кто-то из них болел тифом. Люди эти оставили о себе хорошие воспоминания – были спокойными и доброжелательными. Вот они-то, по-моему, голодали. Тифом мы почему-то не заразились.

Там в 1944 году я закончила школу и получила аттестат отличника. Вскоре мы уехали в Тулу, к маминому брату. Бабушка осталась лежать на русском кладбище в Казахстане. Мысль, что она будет похоронена не среди евреев, отравила её последние годы. Чего она так боялась, то, увы, и произошло.

В 45-м году я уехала учиться в Ленинградский Университет, куда меня приняли без экзамена. А через год и мама вернулась в Ленинград, и мы снова поселились на Троицком поле.

В Ленинграде уже никакие религиозные праздники не отмечались, боялись прогневать хозяев. Сама я абсолютно не религиозна тоже. Это, наверное, не только следствие образования (я математик), но и склада ума. Я с детства была человеком реально мыслящим. Пофантазировать, в смысле помечтать, я любила всегда, да, пожалуй, и сейчас иногда предаюсь этому занятию.

После отъезда из Москвы мы всё время жили в коммунальных квартирах вплоть до осени 1963 г. Мама всегда жила с соседями очень мирно. Квартиры, надо сказать, нам попадались благополучные – никто никому не вредил, скорее все старались помочь друг другу. Я, конечно, больше помню последнюю – на 5-й Советской улице, где я жила не очень долго, но уже взрослой. Мама обменяла нашу комнату на Троицком поле вскоре после того, как я уехала работать по распределению в Выборг, окончив Университет. Новая комната была 11-метровой кишкой и находилась в трехкомнатной квартире, в которой жили ещё две семьи. Зато рядом на 10-й Советской жил со своей семьёй мой брат Сёма, демобилизовавшийся к этому времени. Мама довольно много помогала молодой соседке, которая работала и растила маленького сына. Соседка платила маме тем же. Вторые наши соседи были тоже вполне приличными людьми. Глава семьи был правоверным коммунистом и твёрдо верил, что он должен бороться за правду. Случилась такая курьёзная история. Я защитила кандидатстскую диссертацию в 1958 году, в институте Герцена, где я тогда уже работала, и она, как ей и было положено, была сразу отправлена в ВАК на утверждение. Там её, вопреки всем правилам, продержали больше двух лет. Добиться какого-нибудь ответа не удавалось, я была в отчаянии. На коммунальной кухне проблема поднималась не раз. В конце концов, наш сосед не выдержал. Он сказал, что он видит, какой я достойный человек, и что он уверен, что я написала хорошую диссертацию. Он как простой коммунист не потерпит такого безобразия. В первую же поездку в Москву он пошёл в ВАК и как простой коммунист призвал их к ответу. Смешно сказать, но утверждение пришло вскоре после этого Позднее как-то выяснилось, что на рецензии диссертация пролежала более полутора лет, после чего рецензент вернул её без рецензии. И конечно же, были большие подозрения, что не обошлось без антисемитизма.

К вопросу об антисемитизме – несомненно, наличие его в стране давало возможность на антисемитизм сваливать и неудачи, возникшие по другим причинам. Мне вспоминается грустно-смешная история уже из моей профессиональной жизни. Мы, математики одного направления, работали в нескольких городах Союза (Ленинграде, Харькове, Саратове, Свердловске, Тарту и некоторых других), и, конечно, поддерживали контакты. Бывало, что мы рекомендовали (или не рекомендовали) друг другу взять кого-то в аспирантуру.  Один парень-еврей никак не мог поступить в аспирантуру. Он пробовал себя в Харькове, у нас, ещё где-то и всё безуспешно. Он ни минуты не сомневался, что дело в антисемитизме, хотя в данном случае дело было в другом. Тогда он решил уехать в Саратов и написал одному математику, работавшему в Саратовском Университете, еврею, разумеется, спрашивая, берут ли в Саратове евреев в аспирантуру. Ответ был: «Берут, но не за то, что они евреи». Он поступил в аспирантуру в Тарту, в конце концов.

Возвращаясь к коммунальной квартире, хочу сказать, что рая там, безусловно, не было. Муж соседки пил горькую и довольно часто устраивал разборки с женой. Она, правда, была куда крупнее и сильнее и быстро его успокаивала. Сосед-коммунист на протяжении довольно долгого времени по вечерам устраивал на кухне мастерскую – пилил, строгал с соответствующей грязью и шумом. Мама с соседкой терпели долго, но, в конце концов, взбунтовались, и это дело прекратилось. Потом был период их любви к собакам, которые жили только в общих коридорах. А там и так-то с трудом могли разминуться двое. Наверняка, были и другие проблемы. Но, в итоге, все остались друзьями. Когда мы переезжали в свою кооперативную квартиру, соседи очень нам помогали и потом навещали нас много раз.

С 1963 года началась наша новая жизнь в отдельной квартире,  как раз в это время я вышла замуж, родился сын. Он рос очень болезненным ребёнком и не мог ходить в детский сад. Я же не могла, да и не хотела бросить работу, поэтому в доме появилась няня. Таким образом, в маленькой двухкомнатной квартире со смежными комнатами нас оказалось пять человек. Мы с мужем жили в проходной. Privacy, как говорят англичане, было не для нас. Мы, правда, пытались сохранить свой «коридорчик» на 5-й Советской, чтобы потом улучшить своё жильё путём обмена. Но городские власти сочли, что мы хотим слишком многого, и отказали нам. Так мы жили до 71-го года, когда похоронили маму. В 73-м мы расстались со своей няней и, наконец, остались втроём – своей семьёй – в отдельной квартире. В 86-м женился наш сын и ушёл из дома, и мы остались вдвоём в двухкомнатной квартире. До счастья иметь свою, отдельную комнату мы с мужем дожили. Моя мама в старости очень мечтала об этом, но так и умерла в общей комнате.

Теперь я расскажу очень печальную историю её конца. Инсульт поначалу проявлялся очень сильными головными болями. Мама ходить к врачам не любила, а мы были заняты своими неотложными делами. Так и шло, пока я не заметила, что она тянет ногу. Тогда мы зашевелились. Вызвали врача. Оказалось, что это инсульт, и маму уложили в постель. Больше она уже не встала. Болезнь длилась полгода. Четыре месяца она провалялась в двух больницах, куда её определяли с большим трудом, разумеется, через друзей. Всё новые и новые кровоизлияния делали своё чёрное дело – она стала почти неподвижной и лишилась разума. Ухода в больнице почти не было. Большую часть дня находились в больницах мы с братом по очереди. Дома я держалась, а когда ходила по улицам, плакала, не просыхая. Смирению нас никто не учил и привыкать к безвыходной ситуации было очень трудно. Больницы таких больных старались не держать больше месяца, их, кстати, тоже можно понять. Маму забрали домой. Теперь в проходной комнате стали жить мы с мужем и мама. Я пыталась уговорить мужа уехать с сыном на время к свекрови, но он не захотел оставлять меня одну. Таким образом, ночами мы не спали оба и оба постепенно становились нетрудоспособными. Было ясно, что долго так мы не выдержим. Встал страшный вопрос о том, чтобы сдать её в интернат. Мы, конечно, знали о том, что представляют собой наши интернаты, да и каково общественное мнение по этому вопросу, тоже было хорошо известно. Но судьба была к  нам милостива, мама умерла в своей постели. Её похоронили, а я попала в больницу, но выжила. Смерть мамы была первой моей потерей близкого человека во взрослом состоянии. Было очень тяжело, хотя, понятно, что её смерти ждали как избавления от мук для всех участников трагедии. Годами мама жила рядом со мной – свои поступки я оценивала её глазами, мысленно советовалась с ней, хозяйство вела так, как она и т.д. И, конечно, терзалась угрызениями совести, и не то чтобы совсем без оснований.

Через десять лет вся история повторилась со свекровью. С той только разницей, что в это время таких больных уже вообще в больницу не брали. Зато теперь мы смогли выделить больной отдельную комнату. А вот смотреть за ней, когда мы были на работе, было некому. Если с мамой нам немного помогала няня (за дополнительную плату), то сейчас пришла пора не работать моему мужу. Он ходил на работу только когда я была дома. Одну её мы старались не оставлять.

С выбором профессии у меня проблем не было. Со школьных лет я знала, что хочу быть учителем. Поступив в университет, я сделала поправку к своим планам, мне стало ясно, что я хочу работать в институте. Я счастлива сказать, что всё получилось так, как я мечтала. Правда, мечтой юности было филологическое образование, а получила математическое, но никогда об этом не пожалела. Могу ещё добавить, что преподавание всегда доставляло мне истинное удовольствие. И, с риском показаться нескромной, скажу, что работала я с успехом, и студенты меня любили. Повезло мне и с коллегами. Математический факультет, где я работала, долгое время жил спокойно. Больших конкурсов у нас не было – факультет трудный. Поэтому же наверное дети больших начальников нас обходили. Не ощущался и антисемитизм до того времени, пока не началась активная еврейская эмиграция. А уж когда она началась на факультете,  и кто-то из факультетского начальства пострадал, начались и гонения на евреев. Излишне говорить, что на преподавание евреев перестали брать абсолютно и были случаи (и не один), когда людей увольняли, зацепившись за любой предлог. Как вели себя люди, когда кто-нибудь с кафедры уезжал, что они чувствовали? Ну конечно же чувствовали по-разному, а вели себя похоже. Подавшего заявление на отъезд по воле институтского начальства подвергали обструкции. Каждый член кафедры, где это случалось, обязан был высказать своё осуждение. Высказывались, насколько я знаю, все, правда, в разной форме. Заведующего такой же кафедры так или иначе наказывали, что было не только несправедливо, но и глупо, поскольку часто это вело к дальнейшим отъездам.

Научной работой я занималась с удовольствием и с некоторым успехом. Все занимающиеся творческим трудом знают, какое удовлетворение получаешь, добившись того, чего хотел – в математике это, в основном, придуманная и доказанная теорема. Получить результат – это действительно счастье. Но для меня, повторяю, делом жизни было преподавание.

Моя работа, кроме всего прочего, дала мне и моей семье возможность общаться с очень интересными, подчас блестящими людьми. На математическом факультете института Герцена таких было достаточно. Кроме того, сначала ежегодно, а потом раз в два года устраивались Всесоюзные алгебраические конференции. Туда тоже много раз удавалось вырваться, а там бывало чрезвычайно интересно и профессионально, и чисто по-человечески. Наконец, нам удалось вырваться и в Восточную Европу.

Дело было так. Мы с одним венгерским математиком «пересеклись», т.е. получили один и тот же результат. Он узнал об этом и решил со мной познакомиться. У них в Сегеде в это время организовывалась международная конференция по теории полугрупп (область моей научной работы). Я получила от него официальное приглашение и письмо. В соцстранах математики прекрасно знали, что получить у нас командировку за границу очень трудно, поэтому он предложил прислать также частное приглашение. Командировки на эту конференцию я не получила бы никогда, это было ясно. По настоянию мужа я попросила прислать приглашение не только для меня, но и для моей семьи. Приглашение прибыло и, хотя и уверенные на сто процентов, что нам покажут большую «фигу», мы пошли в ОВИР. Главным мои козырем и надеждой было приглашение на международную конференцию. Но это было большой ошибкой. Спасибо инспектору ОВИРа, она подсказала нам, что на конференции ездят не просто специалисты, а представители государства и, разумеется, только по командировкам. И если мы действительно хотим получить разрешение, то даже упоминать о конференции нельзя ни в коем случае.

Пришлось сочинить легенду о наших близких отношениях с пригласившими. Так нас учили лгать (нельзя, правда, сказать, что мы совсем не умели этого делать раньше). Разрешение мы получили. К слову сказать, после того, как мы пожили у них, мы действительно подружились семьями и позднее встречались не раз и там, и у нас.

После этого мы таким же образом съездили в ГДР, куда получить разрешение было уже гораздо труднее. Аргумент ОВИРа был: «Вы дружите с одной страной и дружите, туризм мы не поощряем».  Но мы как-то пробились. И опять же, приобрели там очень близких друзей.

А вот в капстрану пробиться во время застоя не удалось ни разу. Однажды произошёл такой эпизод. Я получила приглашение на конференцию в ФРГ. Пошла разговаривать в «Главный корпус» к начальству. Какой-то клерк в научном отделе объяснил мне, что послать меня на конференцию не смогут, и посоветовал: «Напишите туда, что Вы приехать не сможете, что Вы больны, например». Я взорвалась: «Я не только напишу, что я абсолютно здорова, но и о том, что Вы мне посоветовали».  А потом, конечно, переживала, что они мне ещё это припомнят, но, по-моему, не припомнили.

В командировку в Сегед я, правда, однажды съездила. Я получила её после того, как ректор Сегедского университета лично передал в руки нашего ректора персональное приглашение мне, и все расходы взяла на себя та сторона. Не могу удержаться, чтобы не сказать то, что и без меня хорошо известно – поездки за рубеж были большой отдушиной. Мы же ещё, иногда, ездили на машине и могли многое посмотреть.

Меня «ушли» на пенсию в 1983 году, когда мне было 57 лет. Расставаться с работой было тяжко и обидно, я ещё вполне могла и хотела работать. Но, как известно, человек ко всему привыкает, постепенно привыкла и я. Иногда меня приглашали поработать немного и я, конечно, не отказывалась. Но основным моим занятием стали мои внуки.

 


Сокольский Валерий Николаевич - мой муж


Замуж я вышла поздно, далеко за тридцать. С мужем мы прожили больше тридцати лет и надеялись прожить вместе ещё долгие годы (оптимисты). Сейчас уже можно с уверенностью сказать, что брак наш удался. Мы были очень близки друг другу. Начать с того, что опыт наш достаточно близок – я пережила блокаду, а он в 15 лет пошёл воевать. Начал на Курской дуге, а закончил в Германии. Он остался без отца вообще в семь лет, воспитывала его мать, которая зарабатывала очень мало. После войны он приехал в Ленинград – учился в техникуме и работал, а потом работал и учился в институте на вечернем факультете, защитил кандидатскую диссертацию. У нас было много общих интересов, смолоду мы оба очень увлекались велосипедом, любили путешествовать, любили театр. Любили читать, оба увлекались английским языком. По темпераменту мы, правда, заметно отличались, например, поведение моего мужа куда более эмоционально, чем моё, он был большой оптимист. Обо всем этом я сейчас говорю с горечью, потому что 5  лет назад моего мужа не стало, и я осталась одна.

К этому времени наш сын уже много лет жил в Америке. Он закончил с отличием Политехнический институт в Ленинграде, потом уехал учиться в аспирантуру в Университет под Нью-Йорком. Стал заниматься научной работой. Сейчас он уже профессор, живет в Филадельфии со своей семьей.

Несколько лет назад я переехала туда же.

 (США. г. Филадельфия)

 

 








<< Назад | Прочтено: 26 | Автор: Айзенштадт А. |

Поделиться:




Комментарии (0)

Удалить комментарий?


Внимание: Все ответы на этот комментарий, будут также удалены!

Авторы