Прошлое - родина души человека (Генрих Гейне)

Логин

Пароль или логин неверны

Введите ваш E-Mail, который вы задавали при регистрации, и мы вышлем вам новый пароль.



 При помощи аккаунта в соцсетях


Темы


Воспоминания

Раф Айзенштадт



"MAJSKAJA  NOTSCH,  ILI  UTOPLENNIZA"

 

 

"И вырвал язный мой грешик"

(из пародии А.Иванова на стихотворение А. Пушкина"Пророк")

 

На передачу о том, как в Бундестаге был принят закон о легализации проституции, попала она совершенно случайно, прогоняя перед собой в автоматическом режиме тридцать две программы. Это и позабавило её, и развлекло. Ну, а экстренное совещание по этому поводу в центральном социаламте Дюссельдорфа, куда были приглашены все начальники районных ведомств, уже прошло без её участия. Она просто ничего не узнала об этом.

Впрочем, не знала она ничего и ни об этой жизни, и ни о той прежней, в которой ей передвигали ноги сначала родители: выдали в институт, а затем и замуж. Потом все заторопились с отъездом – передвинулась сюда и она. И здесь не знала она ни что сколько стоит и в каких магазинах, от чего нужно застраховаться и в каких случаях, что мужики на дороге не валяются, потому как её этот вот уже который год валялся на их диване, олицетворяя своим присутствием и прочность семейных уз, и незыблемый порядок... со стороны.

Был же непокой, сплошное раздражение, которое прерывалось иногда надрывными ариями из "Кармен":

 

У любви, как у пташки крылья,

Её не сможешь никак поймать.

Тщетны будут твои усилья...

 

 – пела она, угрожающе передвигаясь по квартире, задерживаясь то ли в кухне, помешивая его чёртов холодец, то ли у гладильной доски, выглаживая его чёртовы рубашки. В углу полыхал голубой костёр телевизора, откуда с утра до вечера выплёскивались сведения о паводке в Якутии, терактах в Грозном, выборах губернатора в Приморье. А её Фимка всё так же лежал, как на углу улиц Карла Маркса и Кирова, комментируя происходящее:

– Вот, блин в кепке, всех прибрал уже к рукам...

– А этот, рыжий, скоро  всё  отключит от сети...

– Загонит, гад, в пещеры! Ты слышишь?

В ответ – равномерный скрип гладильной доски.

– А что, если всё-таки связаться с ними и погнать два трейлера со спиртом в Одессу?

Скрип... скрип... скрип.

– Не думаешь? А этот твой со "службы знакомств" из Питера? Молчит? Вот бы погнать сюда невест... Это ж сколько можно с головы? Пятьсот марок. Не думаешь? Сто?

Вздох... Скрип... Вздох...

– А рыба? Смотри, какая дорогая. Сюда бы нашего толстолобика... Помнишь эти туши до десяти килограммов? А?.. Лена! Молчишь? А копчёного? Здесь бы с руками оторвали. Погнать бы сюда два трейлера каждый месяц... Нет, в неделю... С руками...

– Работать надо. Давно, – обречённо вставляет Лена.

– За их бабки? Да мне один трейлер на год хватит!

– Лёжа на диване... Даже Петя уже работает, – продолжает Лена.

– За их две марки... – фыркает Ефим.

– И то бы 220 имел.

– У меня плоскостопие со справкой, – отрезает он.

– В голове.

– А если б сделать ребёнка... – без перерыва продолжает лежащий, – можно было бы ещё лет десять прокантоваться.

– С твоим-то плоскостопием? – уже привычно не реагирует на это Лена.

Уткнётся сейчас в стенку и захрапит. Но что-то происходит в этой "светлой" голове, которой начинается это бревно, лежащее справа от неё. Оно потягивается и кряхтит, изображая тем самым страсть и порыв... "Ещё чего подумает... – вздыхает она. – И чего это он озадачился... Лежал бы себе и лежал...". Но он уже как-то рядом, и Лена привычно уступает и уступает... В её голову лезут какие-то посторонние мысли: здесь и завтрашний термин у окулиста, и рыба, которую надо не забыть вынуть из морозильника на завтра после этого... Что? Это уже свершилось? Вот как. Кто бы мог подумать.... И он уже в изнеможении лежит где-то рядом. Как всегда.

 

Любовь, любовь, любовь, любовь!

Любовь священна, мир чарует.

Законов она всех сильней.

Меня не любишь...

 

 – колышется над ней облако из этих дурманящих слов, которые где-то, может быть, и гремели в блеске молний, и проливались тропическим ливнем. Только не здесь. Бревно уже привычно отчалило в свои пределы.

"И не сказал ни единого слова", – всплывает из глубины что-то знакомое и полузабытое. А память опять возвращает её к тому бесконечному монологу, который ведёт она после всего...или вместо всего, в привычном своём недоумении, но привычно задвинутая и обескураженная: "А что теперь? А что всегда. Ну, как дела, девочка? Ха... А говорят, что это как взрыв, конец света... Не знаю, не довелось... Подумаешь... Преувеличивают... Как всегда... Пятнадцать лет как-то прожили – свет не перевернулся.

– Рыбу не забыла? – раздается вдруг утробный глас.

– Ах, ты! – у неё перехватывает дыхание, у неё кровь вскипает в каждой её жилке, у неё пока нет слов. Но это пока. – Урод! – кричит она среди добропорядочной немецкой ночи. – Амёба! Пожрать, поспать! Это он знает! Рыба! Конец света! Ты хоть знаешь, что это такое?

– Чего... – теряется Ефим.

– Куда тебе... – хмыкает Лена,  – устроился...  А что? Всё бесплатно. Хорошо! И домработница, и проститутка... Всё правильно! Как вас советская власть имела – так вы нас.

– А-а... начинается... – морщится Ефим и занимает привычное положение.

Лена смотрит ему в спину и бормочет:

– Так хоть бы имели, а так... скука одна и бездарность...

Она вздыхает. Лежит отдельно и вздыхает. Теперь ей не заснуть. Но есть здесь одна подробность, которая ещё брезжит где-то вдали, но она знает, что ещё немного – и это будет. Надо только зажмуриться, крепко задержать дыхание и уйти туда, в глубину, в то невозможное далёко, когда впереди ещё была нетронутая бесконечность, а рядом тот дурак. Она опрокидывает на себя все те ненужные годы, чтобы остаться глубоко под ними в том единственном дне, где они вдвоем с Юркой, сбежав с последнего в их школьной жизни урока, оказались на том диком пляже, где до вечера исступлённо целовались, искусав неумело губы и поклявшись быть вместе всю эту прекрасную жизнь. Лена длит и длит в себе этот день, растворяется в нём и вздыхает. Она вздыхает и уже спит, и вздыхает, вздыхает во сне.

...Однако это мерное течение их не богатой событиями уже устоявшейся эмигрантской жизни вдруг было нарушено получением официального письма, где фрау Шварц предлагалось посетить социаламт по поводу трудоустройства.

Кого, скажите, не бросала в дрожь любая немецкая бумага, которая ещё таится в конверте, но уже готова свалиться вам на голову и явить собою отсчёт ваших новых бед и злоключений? Вы только- только расслабились, вы только поверили в "странное очарование буржуазии", как перед вами разверзлась бездна, и нет вам спасения. Меня поймут те, кто получал эти письма, а получали – все.

Неделя, оставшаяся до свидания с "бездной", прошла в душевной маете, горьких сожалениях и беготне по подругам, которые проблему заработка решили давно и в свою пользу и не собирались делиться этой новостью ни с остатками совести, ни с какими "ихними" финансовыми органами, а нашу Лену не понимали и делали ей пальчиками у виска.

И ровно в назначенный день и час стучалась Лена в назначенную дверь, и приоткрылось ей, и отверзлось... И узнала вдруг Лена, что все эти годы скрывала она преступно от своего "беамтера", всей Германии, да что там – всего мира своё истинное предназначение. Дальше – больше... Оказывается, не работает она уже три года. "А масло русское едят", – мелькнуло вдруг у неё в голове.

– Да я только три года в Германии! – выпалила она. – Дайте работу. По специальности. У меня диплом, у меня стаж.

– У вас руки, ноги... И какие ноги, – потеплело в голосе чиновника, и он выразительно посмотрел прямо, и зардевшаяся Лена сообразила вдруг, что речь идёт о самом сокровенном.

– Мы начинаем новую программу, – перешёл он дальше деловито к главной части своей акции.

Из его пространной речи доходили до Лены её ключевые моменты: древнейшая профессия, большая ответственность и социальные работы за две марки в час. Дальше смысл терялся, но ощутила Лена, что нужна она здесь, на новой земле, и давно забытое чувство ответственности вновь воцарилось там, слева, где сердце.

При расставании Herr Weise доверительно прикоснулся к её плечам, обозначив тем самым контакт и полное взаимопонимание. Вскоре после этого пришли деньги на одежду, и тотчас отправилась Лена в магазин со строгим названием "Рабочая одежда". То, что она там увидела, конечно, не соответствовало её устаревшему представлению об этой одежде, но, не подав виду ("У советских собственная гордость!"), набрала она кружевных панталончиков, черных комбинаций и колготок, кожаный гарнитур, высокие сапоги и даже хлыст, который видела она уже и не в одной образовательной программе.

...Этот дом с номерами на окнах знали все выезжающие в кёльнском направлении и прибывающие в город Дюссельдорф оттуда. Одни украдкой, другие с ухмылкой, молодые, подталкивая друг друга локтями, бросали быстрые взгляды на мелькающие окна, где призывно вырисовывались оголённые силуэты жриц любви. Днём и ночью встречали и провожали они все поезда в надежде, что кто-то прямо с вокзала, забыв о своих чемоданах, бросится в известном направлении... И бросались, наверное. Кто знает?..

А она уже стояла в своем новом полном боевом снаряжении с хлыстом в руке в окне № 43 и ждала своего первого посетителя.

"Конечно, это будет красивый молодой человек. Он придёт, и с первого взгляда им обоим станет ясно, что это любовь".

"Любовь, любовь..." – лились над железнодорожными путями чарующие звуки.

"Конечно, любовь... – грезила Лена. – Разве можно продаться за две марки?.."


В это время там, внизу, раздался дикий скрежет. Перед домом остановился белоснежный Eurocity-экспресс. Из локомотива выскочил машинист и побежал к ней, размахивая руками. Он бежал к домашнему теплу, ласке, уюту, пониманию, которым так славятся русские женщины. Бежал он от этого беспощадного века, этой ненавистной махины железа, приносящей ему эти презренные марки, сделавшие из него потребителя и стяжателя.

"Меня не любишь, но люблю я..." – неслись навстречу машинисту ободряющие слова.

"Так берегись любви моей!.." – задыхаясь, преодолевая расстояние, рычал машинист.

И получил машинист всё, чего ему так не хватало в этой жизни: прикосновения этих тёплых рук, которые взъерошили его волосы, как в том далёком детстве... А кастрюлька наваристого бульончика из хозяйской курицы, за которой успела Лена сбегать на Привоз рано утром, а икра из синеньких, дунайская селёдочка и те самые жареные бычки, которые, которые... Да что там говорить. И взъерошила, и накормила... И силы покинули машиниста, и затих он у кровати, только плечи его изредка содрогались в приступе чистого детского оргазма.

На следующий день первые полосы всех крупных немецких газет были заняты фотографиями памятного дома, а во всех заголовках присутствовало слово «чистота».

И содрогнулась земля. Со всех уголков Германии, Европы заспешили поезда в Дюссельдорф, к дому, который теперь называли не иначе как "чистый источник". Фирменные поезда, поезда "ретро", региональные экспрессы и даже электрички. Все чуть-чуть не дотягивали до платформы, и пассажиры, по уже возведённому виадуку, переправлялись к цели следования. А там уже стояла двадцатипятиэтажная домина с уже трёхзначными номерами на окнах. И в каждом окне стояли наши. И только наши. Ведь кто же ещё может понять опустошённую душу, заглянуть в её потаенные уголки и пронзить до основания? За две марки.

Самое высокое положение занимали здесь, конечно, москвички. И казалось им с их двадцать пятого этажа, что озирают они всю NRW, как с башен московского Кремля. Ниже по этажам распределялись ленинградки (не путать с петербурженками), киевлянки, одесситки и, конечно, харьковчанки – самые обстоятельные во всём, заторможенные свердловчанки, пугливые гурии из Средней Азии и еще какая-то непостижимая жмудь из Прибалтики. И десятки нежных ручек ворошили волосы на головах страждущих и потчевали, потчевали пирожками, драниками, чебуреками, сациви, шашлыками, фаршированной рыбой и просто докторской колбасой. И стон стоял над путями, которые вели сюда со всех концов земли.

"Да, действительно, пути господни неисповедимы", – думала Лена, возвращаясь домой после целого дня служения в "чистом источнике", принесшего ей целых 16 честных марок. Когда она подходила к своему дому, ещё издали отметила она необычайное оживление на их "штрассе". Возле гигантского трейлера колыхалась толпа, которая при их приближении бросилась к ней, размахивая руками. То были женщины из С.-Петербурга, которых выписал сюда её непутевый муж.

"Конец света", – только и успела подумать Лена. А организатор "конца" торчал, скорчившись за диваном, и его молящие глаза сверкали в полутьме. Пришлось разгребать, как всегда, самой – выбивать новые ставки, новые площади, подключать новые страны. Понадобилось отселить близлежащие к "источнику" дома, и теперь целый район за вокзалом был готов раскрыть свои объятья всему миру. И затихла Европа, зачарованно забылась в этом удивительном сне, и чуткие нежные пальцы шевелили её волосы, и дразнящие ароматы всех национальных кухонь бывших республик свободных сбивали с ног. И над её просторами звучала знаменитая ария на русском языке:

 

Любовь, любовь, любовь, любовь...

Любовь священна, мир чарует.

Законов всех она сильней...

 

Но однажды, когда жизнь уже наладилась, устоялась, в этот памятный день, рано утром, когда были ещё пустынны перронные пути, а окна только -  только заполнялись "нашими" Frau, на восемнадцатый путь въехал поезд, тот самый, родной, ностальгический с плацкартными вагонами в грязных окнах, из которых выглядывали вихрастые головы парней, гремела задорная комсомольская музыка, а вдоль вагонов висели те самые плакаты из той самой молодости, которая вдруг вернулась сюда, в Германию, и звала, и клеймила, и вдохновляла: "Даёшь целину!", "Долой стиляг!", "Наше поколение будет жить…!".

А парни что-то кричали, размахивали руками. Лена, как и все остальные, и всматривалась, и вслушивалась, и вдруг увидела, нет, ощутила сердцем того дурака, того Юрку из их десятого класса, который тоже махал руками, который тогда так предал её, который кричал сейчас: "Лена!", который поцеловал тогда эту Ирку на выпускном, и которому сейчас, забыв и простив всё, она тоже закричала: "Юрка!".

А из всех окон поезда и этого дома неслись и неслись имена, десятки, сотни имен. И молодость вдруг непостижимо вернулась к этим разным девицам, жёнам, вдовам и разведённым, и первая любовь вновь затрепетала в их груди, и они поверили вдруг в возможность этого чуда. Вмиг опустели окна «источника», и толпы женщин ринулись по виадуку к этому поезду, к своей молодости, к своим ребятам.

 – Юрка! Это ты? – кричала располневшая женщина, не без труда преодолевая высокую подножку плацкартного вагона.

 – Ленка! – кричал Юрка. Они неловко ткнулись лбами и вдруг лихорадочно обнялись и застыли.

 – Ты почему поцеловал эту Ирку? – прошептала Ленка.

 – Какую? – удивился Юрка.

 – На выпускном, – удивилась Ленка.

 – Дурак был! – сказал Юрка.

Когда все женщины оказались в вагонах, захлопнулись двери, и поезд, набирая скорость, пошёл в обратном направлении. И долго ещё над путями звучала та самая песня, которая, которую, о которой... В общем, эта:

 

Едем мы, друзья, в дальние края, Станем новосёлами и ты, и я.

 

И пропали. Все.

...Опустел "чистый источник". Никого не встречали его слепые окна. Только безмолвными тенями бродили из угла в угол брошенные мужья и отцы, дедушки и просто мужики. "Как это вдруг исчезли они, – тревожно и выразительно вопрошали их глаза, – и все сразу. А мы?"

И они робко выглядывали из окон и продолжали свои безмолвные стенания: "Здесь стояли они. Да. Всё, всё взвалили они на свои плечи. Не щадя живота своего. А мы? Что с нами-то будет? – а дальше уже более трезво и практично: – Мы не дадим пропасть вашему делу. Сбережём ваши места. Мы дождёмся вас», – решили враз повзрослевшие мужики, которым жизнь преподнесла жестокий урок.

И потянулись к "источнику" толпы этих бедолаг, осваивая освободившиеся площади и по праву доставшиеся им эти вакансии в доме, выходящем окнами на железнодорожные пути. И исчезали в его чреве, появляясь уже в окнах при кожаных гарнитурах и с обязательными хлыстами в руках, благо осталось всё это от прежних хозяев. Кто с брюшком, кто с лысинкой, в очках, а кто и со слуховым аппаратом стали поигрывать они своими чахлыми бицепсами, прельщая пассажиров проплывающих мимо поездов. И навстречу тем летели из окон нестройные, но бодрые куплеты ещё не забытой арии:

 

Тореадор, смелее в бой!

Тореадор, тореадор…

 

А к концу её звучало уже в едином порыве и с большой надеждой:

 

Там ждёт тебя любовь.

Тореадор,

Там ждёт тебя любовь!

 

Но отводили глаза в сторону сидящие у окон пассажиры, никто не выскакивал, как прежде, на ходу из вагонов, не спешил, теряя чемоданы, в этот сладостный вертеп, зажав в руке заветные две марки.

Вначале шли долгие часы, затем дни, месяцы и годы. Выцвели глазки, истомленные бесконечным ожиданием на рабочем месте. И пусты были их кошельки и счета. Но зато была у них работа, а это "звучало гордо".

Где-то там, на воле, резвились их жёны, а они чахли в своих окнах, протягивая руки к проносившимся вагонам, и затем разочарованно разводили ими в стороны. И так до бесконечности. С утра до вечера махали они руками, и даже когда ничего не проносилось, не прибывало и не отъезжало. Ветерок шевелил их волосы на голове и нежные пёрышки, появившиеся на их руках. К осени сорвались ветра с Атлантики, они рвали вывески, крыши, и перья, уже густо облепившие их крылья. И махали они ими, как и прежде, вслед проходящим поездам, пока один за другим не начали отрываться от своих подоконников и становиться на крыло. Неуклюже делали они свои первые круги над "чистым источником" и один за другим взмывали в небо.

Позади, далеко внизу, оставались мелочи жизни, недостойная настоящих мужчин жалкая возня, козни социала, дрязги и пустые хлопоты, их подруги, занятые где-то собой. Впереди же был ветер в лицо, целый мир и свобода. Сейчас же, порезвившись и покувыркавшись в небе, они выстроились в огромный журавлиный клин, который, сделав круг, устремился строго в сторону, противоположную Arbeitsamt’у. Впереди всех летел наш Ефим. Ветер рвал полы его пиджака, забирался в карманы, пуская на ветер обрывки счетов, заявок, договоров о намерении и пышных визиток. Клин летел над Германией, вбирая по пути стаи из Кельна, Франкфурта, Нюрнберга, Мюнхена, пока не скрылся за её пределами. Навсегда. Какая-то бумажка, кувыркаясь и планируя, долго ещё кружилась над бульваром, пока не опустилась на скамейку, и только тогда можно было прочесть там нечто на русском языке: "Грузите невест трейлерами".

..."Нет, там было не так... Там были "апельсины бочками», – приходит к ней откуда-то, издалека. Лена ещё вздыхает во сне, но уже просыпается, с трудом высвобождаясь от этих бочек, трейлеров и хлыстов, которые ещё неприбранной кучей лежат на дне этой вздорной майской ночи. Она окончательно выныривает из этого хлама. Ещё или уже семь часов. Зачем и для чего просыпается она... так рано... Впереди прорва ненужного времени. Рядом монументально каменеет спина. Больше в спальне никого. Эта ненужная спина облеплена перьями из надорвавшейся подушки. Что-то всплывает со дна ночи, отделяется от той кучи, и Лена сначала морщится, а затем кривится в прилипшей ухмылке.

 – Ну и ночка, – говорит она себе, но не успевает сокрушённо покачать головой, как из соседней комнаты раздаётся телефонный звонок. Ещё миг – и её уже нет в этой спальне с каменной спиной в перьях.

 – Я знаю, что ты уже не спишь, – слышит она голос её Ритки, – но я должна тебе рассказать, пока спина не проснулась.

 – Откуда ты знаешь? – поражается она.

 – Что? – удивляется та.

 – Что спина... – вздыхает Лена.

 – Ерунда, – отмахивается Ритка. – Слушай, я вот чего звоню, – и дальше уже торопливо: – Хочешь провести отпуск на Багамах?.. Ты меня слышишь? Чего молчишь? 

– На какие шиши? – удивляется Лена.

– Есть два по объявлению. Чистые немцы. Ищут двух "hübsche Frau" для приятного времяпрепровождения.

– А твой? А я?.. А мой... – бормочет Лена, не в силах собраться с мыслями.

– Кто мой? Кто это твой? – Кричит Рита. – Спины эти? Ну, что? Махнем, а?

– Я не могу, – приходит в себя Лена.

– Молчи! Не уходи! Я еду! – выпаливает Ритка и бросает трубку.

– Что за шум? – в дверях стоит нечуханый Ефим, смахивая перья с плеч. – Опять эта настырная? С утра... Что на сей раз?

– Да так, – не находится что сказать сразу Лена и добавляет: – Приглашает пройтись вечером. Может, в «Марше...»

– Не... Я не могу, – морщится Ефим. У меня заседание.

– Что на сей раз? – иронично хмыкает Лена.

– Сегодня же вторник. Заседание научно-технического общества. Лекция доктора Грибова, – он исчезает и тут же появляется с журналом и, раскрыв его, прочувствованно читает: – «Тайные общества древности. Часть третья».

– Уже третья? – поражается Лена. – В следующий вторник, надо полагать, будет четвёртая?

– Нет, – не чувствуя подвоха, отвечает Фимка и читает: – Встреча с режиссёром и актрисой Беленькой «Что такое театр?»

– Ну, прямо театр... Тебе для работы только этого не хватает? – взрывается Лена. – Вы что там, совсем с ума посходили? Что, кроме Word и Mackintosh, вам ещё система Станиславского нужна? Прямо позарез! Ну, а без Мейерхольда вообще никуда в компьютерном обеспечении... А как там насчёт масонов? Тебя, наверное, каменщики возьмут на работу?

– Причём тут каменщики? – недоумевает Ефим.

– А-а-а... – качает головой Лена. – Тогда иди. Тебя там просветят. У вас ещё всё впереди: и что и как говорил Заратустра, и комплексы Эдипа и Фрейда...

– О Фрейде у нас доклад в июне, – простодушно делится Ефим с Леной этой важной информацией.

Но Лена уже не реагирует. Она одна в кухне. Уже. Уже замешивает свой обязательный кофе. Ефима нет. В такие минуты лучше её не трогать. Она обжигается, отставляет чашку. Взгляд её, блуждая, застревает на мелком рисунке на обоях. Она и видит, и уже не видит. И откуда-то из глубины, в который раз, выныривает тот день, тот пляж, и они с Юркой летят к морю, разбивая мелкие волны, и, в который раз за эти годы, ныряют туда, в глубину, и плывут, плывут, такие молодые и счастливые. Откуда-то сверху раздаётся звонок. Он звонит долго и настойчиво. Но сюда "это" не доходит. Нет, не хочет она выныривать оттуда.

– Идиот... – вздыхая, обижается она на него уже двадцатый год подряд. – И чего поцеловал эту Ирку тогда, на выпускном? Так бы и плыли, плыли... До сих пор.

Звонок звенит, а она опускается всё глубже и глубже. Где-то далеко наверху остались мелочи жизни, недостойная настоящей женщины жалкая возня, козни социала, дрязги и пустые хлопоты. Она растворяется и тонет в том дне, в том счастье, любви и не хочет возвращаться. И длится это вечно. Двадцать три секунды.

 

                                                                                                                 Май-сентябрь 2001

 

          Термин               назначенное, оговоренное время

          Беамтер             чиновник

         Hübsche Frau     симпатичная женщина








<< Назад | Прочтено: 132 | Автор: Айзенштадт Р. |



Комментарии (0)
  • Редакция не несет ответственности за содержание блогов и за используемые в блогах картинки и фотографии.
    Мнение редакции не всегда совпадает с мнением автора.


    Оставить комментарий могут только зарегистрированные пользователи портала.

    Войти >>

Удалить комментарий?


Внимание: Все ответы на этот комментарий, будут также удалены!

Авторы